Бывали и посиделки, которые прерывались прямо на первом акте — по одной, двум, трём или четырём причинам, которые ни под каким видом не могли нанести ущерба самолюбию автора. Причины, столь искусно придуманные, сдобренные потоками лестных слов, которые без конца повторялись до самой прихожей и внезапно иссякали лишь после того, как за незадачливым автором, наконец, захлопывалась дверь.
А ещё случались читки грустные, печальные и даже скорбные. Когда речь шла о пьесе друга, близкого друга, которую Он слушал с радостью, но которая, к его великому сожалению, не показалась ему «хорошей». Ибо — увы! — мало, чтобы пьеса была замечательной, всё-таки надо, чтобы она ещё была и «хорошей». Это слово, откровенно говоря, не слишком-то удачно передаёт, какой должна быть пьеса, чтобы её можно было поставить на сцене. А нужно для этого нечто такое, чего нет у многих прекрасных литературных произведений: она должна быть написана так, чтобы смотреть и одновременно слушать.
А ещё однажды вечером — я там присутствовал — было прочтение усыпляющее. Один человек, весьма выдающийся и незаурядного таланта, явился на ужин к отцу с намерением прочитать ему свою пьесу. Читать он начал только к часу ночи, причём голосом заунывным и монотонным. Уже со второй сцены, заметив, как отец, делая вид, будто плохо снял грим, приложил руки к глазам, я понял, чем всё кончится. Пятью минутами позже он заснул. Я под столом придвинул левую ногу поближе к правой ноге отца и потихоньку всякий раз оповещал его об окончании очередного акта. Тогда он просыпался и изрекал:
— Прелестно.
В половине третьего ночи, когда читка наконец завершилось, он поднялся и сказал автору:
— Друг мой, ваша пьеса восхитительна, но в ней нет роли для меня... и никто более меня не скорбит об этом!
Годом позже эта пьеса имела шумный успех. Мы с отцом присутствовали на генеральной репетиции, и тут причина его отказа, которую я тогда принял просто за уловку, показалась мне разумней не придумаешь. Роль и в самом деле была не для него. Ему вполне хватило двух первых сцен, чтобы в этом убедиться, и он лишь по дружбе делал вид, будто слушал до конца.
Эдмон Ростан
Незабываемой для меня осталась читка «Орлёнка».
Дело было в доме на Вандомской площади, однажды утром, ближе к полудню, и в память об этом событии я до сих пор храню обтянутый красным бархатом табурет в стиле Людовика XIV, на который Эдмон Ростан положил рукопись, готовясь читать свою пьесу.
В общем-то он — не без известной опаски — собирался предложить отцу роль Фламбо, написанную для Коклена, однако тот по причинам, которые избегали уточнять, играть её не собирался.
Из соседней маленькой гостиной, не отделённой дверью от комнаты, где поэт сидел напротив будущего исполнителя главной роли, я слушал, как он читал свою пьесу, и пребывал в состоянии самого полнейшего восторга, какой только можно себе представить.
Первый акт он прочёл скороговоркой, явно спеша, предупредив отца, что «его там нет». Восхитительный первый акт, возможно, самый блистательный из всего, что ему довелось создать, привёл Люсьена Гитри в восторг. Не менее сильное впечатление произвёл на него и второй акт пьесы.
В сущности, Ростан не просто читал свою пьесу, он играл её. Он играл её, слегка подражая Саре Бернар, и играл замечательно. Он знал её наизусть и частенько даже забывал переворачивать страницы. Его восходящая слава, тонкие черты лица, чарующий голос — всё в нём пленяло, всё насколько возможно играло на руку его обаянию.
Третий акт, который он, возможно, прочёл несколько похуже, всё же не свёл на нет впечатления, произведённого вторым.
— Великолепно, просто блестяще! — рассыпался в похвалах отец.
— Итак? — не утерпел Ростан.
— Итак… ну конечно, да... само собой... Не вижу причин, которые помешали бы мне сыграть в такой блистательной пьесе...
Однако Ростан уже отлично понял: отец догадывался о причинах, которые не позволят ему сыграть эту роль. И таились они в последующих актах: сцене бала, сцене Ваграма и, наконец, в последнем акте, где тоже не было Фламбо! Отсутствовать в первом акте, Бог мой, это ещё куда ни шло, но умереть в предпоследнем — это уж чересчур!
Короче, когда этот обаятельный человек объявил: «Четвёртый акт...», ему явно было не по себе. Не стану утверждать, будто он притворялся, просто у меня было такое чувство, что он не делал ничего, чтобы скрыть недомогание. Он прикрыл глаза, утёр лоб, извинился, добавив, что не в силах продолжать, устал дальше некуда и к тому же умирает с голоду.
Читать дальше