Я всё время задавался вопросом, кем же мог быть этот человек? Офицером в штатском, политиком или адвокатом? Я видел его трижды — и всякий раз он не говорил ни о чём другом, кроме дела Дрейфуса. Впрочем, правду сказать, в ту пору вообще только и разговору было, что о деле Дрейфуса.
Всякий, кому в 1894-м не минуло хотя бы десять, вряд ли сможет понять, что означало в ту пору дело Дрейфуса.
Все знают, какой интерес, сколько страстей и негодования вызывает сейчас в обществе дело Ставиского, но могу утверждать, что это ничто в сравнении с делом Дрейфуса.
И причина тут весьма проста. Сегодня речь идёт о виновном, тогда же под судом был невинный.
Итак, Мирбо казался мне тогда чем-то вроде политика.
Но однажды он явился взбудораженным ещё больше обычного.
Что же такое могло случиться?
Может, собираются расстрелять полковника Пикара? Ничуть не бывало. Просто Мирбо только что открыл для себя Метерлинка!
Неделю спустя он пришёл в такое же волнение, превознося до небес Родена.
Жюль Ренар утверждал, что Мирбо просыпается в негодовании. И думаю, это было очень близко к истине. Да-да, заранее, ещё во сне, он предчувствовал, что наступающий день будет отмечен множеством всяких несправедливостей, и наперёд растравлял себя грядущими бедами.
Мирбо нравилось видеть в собеседнике врага, и если он рекомендовал вам посетить выставку Моне, его совет звучал как вызов.
Подобные манеры — не хочу называть их странными — вызывали ненависть одних, но одновременно привлекали любовь других. Ибо это был человек, достойный всяческого обожания. Как и всякий человек необузданный и склонный к крайностям, как и всякий, кто готов драться за идею, он, возможно, и сам совершал несправедливости, но всегда во имя справедливости и ради правого дела.
Впрочем, п о лно, случалось ли ему и вправду поступать несправедливо?
Многие литераторы думали, что не любят Мирбо.
Какое заблуждение.
Это он не любил их.
Родители делили между собой наши летние каникулы. Июль месяц мы проводили с матерью в Дьеппе, Экс-ле-Бен или же в Понтайяке, в зависимости от того, в каком из этих городов у неё были гастроли на летний сезон с театром «Казино». Август же неизменно проводили с отцом в усадьбе под названием Брей.
Ле Брей располагался в шести километрах от Онфлёра, в окружении трёхсот гектаров леса, и представлял собою просторный дом вполне скромной внешности. Он назывался «замком». Он себе льстил. Но, не блистая стилем снаружи, внутри был комфортабельным и даже по-своему шикарным.
Дубрава вокруг усадьбы была поистине прекрасна — и это был скорее лес, чем парк. Там были высокие, тенистые стрельчатые аллеи, где любил прогуливаться, декламируя стихи, мой отец. И голос его отдавался в них эхом, словно в готическом соборе.
Ле Брей был, если можно так сказать, летним филиалом дома 26 на Вандомской площади. Именно там в летний сезон собирались «мушкетёры».
Густо населённый курятник, черноголовые бараны, которых презентовал ему Франсуа де Кюрель, три десятка собак, один орёл, какие-то странные крупные птицы и самка шимпанзе, отец звал её Лакме, которая иногда завтракала с нами за одним столом. Ела она очень опрятно и на редкость хорошо понимала правила игры в прятки! Удивительное животное, ласковое и меланхоличное, она могло часами прогуливаться рука об руку с отцом, время от времени обращаясь к нему с какими-то мистическими словами...
В усадьбе Брей была комната Капю, комната Алле, комната Ренара и комната Тристана — помимо трёх наших.
Но главное — там было просторное помещение внизу с окнами, выходящими в парк, вдали за которым виднелось море. В этой комнате ели, вели беседы, играли в карты или в триктрак. Капю читал очередной акт пьесы, Тристан произносил речи, Ренар придумывал свои. Алле говорил, что ни взбредёт в голову — но всё, что взбредало в голову Алле, всегда оказывалось блестяще!
Катастрофический спектакль
Однажды вечером в Дьеппе — уж тридцать три года тому — я присутствовал на спектакле, который обернулся настоящим конфузом. Играли пьесу в стихах, действие проходило в восемнадцатом веке, а исполнители двух главных ролей, месьё Л... и мадемуазель С…, оба были уже далеко не первой молодости, к тому же страдали близорукостью, весьма близко граничащей со слепотою.
Спектакль ставился в одной из тех обветшалых, безликих декораций, что «могут служить» для любой эпохи, от Людовика ХIII до наших дней, где окна, само собой, непременно открывались наружу, а на дверях вместо замков были небольшие круглые, в форме пуговиц, медные ручки, которые никогда не удавалось привинтить на одной высоте. Эти двери имели то преимущество, что их можно было открыть одним ударом кулака, что придавало выходящему на сцену актёру — во всяком случае, так им казалось — этакий особый шарм. Однако вся трудность заключалась в том, чтобы закрыть за собой обе створки двери, сохранив все козыри, приобретённые при выходе.
Читать дальше