А утверждения о том, что у друзов нет ни чести, ни совести, — чистая ложь и клевета. Никто не слышал, чтобы они не сдержали данное кому-то слово, если только тот, другой, не повел себя вероломно. Или, что их эмир или шейх, увидев однажды жену соседа-христианина купающейся и привлеченный ее молодостью и нежной кожей, попытался бы обольстить ее или взять силой. Всем известно, что многие христиане живут под их покровительством и чувствуют себя в безопасности. И если им предлагают перейти под покровительство христианских шейхов, они отказываются. Я считаю, что человек, уважающий соседа, которому он покровительствует, обладает самыми высокими достоинствами и не может быть предателем. Что же касается обособленности друзской общины, ее нежелания сближаться с другими, то это все из области политики и не имеет отношения к религии. Одни люди хотят иметь своим правителем этого эмира, другие предпочитают того.
Отец ал-Фарйака оказался на стороне тех, кто пытался сместить правившего тогда эмира, определявшего политику Горы {34}, он поддержал его противников, своих родственников {35}. Столкновения и схватки между эмиром и его врагами происходили постоянно, в результате враги эмира потерпели поражение и бежали в Дамаск, надеясь на помощь, обещанную им тамошним вазиром {36}. В ночь побега солдаты эмира напали на родную деревню ал-Фарйака. Он и его мать успели укрыться в хорошо укрепленном доме одного эмира, неподалеку от деревни. Солдаты разграбили их дом и унесли все найденное в нем серебро, дорогую посуду и другие вещи, в том числе лютню, на которой ал-Фарйак играл в часы досуга. Когда все успокоилось, и ал-Фарйак с матерью вернулись в свой дом, они нашли его пустым. Несколько дней спустя лютню ему вернули: укравший ее не видел в ней никакой пользы для себя и не смог ее продать, поскольку играющих на музыкальных инструментах в стране было очень мало. Солдат отдал лютню священнику деревни во искупление совершенного грабежа, а священник передал ее ал-Фарйаку.
Кто-то может мне возразить: к чему, мол, рассказывать о таком незначительном случае? Отвечаю: Как я только что упомянул, лютня в горах встречается очень редко. Сочинение мелодий и игра на музыкальных инструментах кладет на музыканта клеймо позора, это считается пустым развлекательством, ребячеством и возбуждением порочных страстей. Люди гор настолько религиозны, что опасаются всяких чувственных радостей и не хотят учиться пению и игре на музыкальных инструментах. Они не используют их — как это делают священники-иностранцы — в своих храмах и в молитвах, боясь впасть в ересь. По их понятиям, все изящные искусства, как то: поэзия, музыка, живопись — предосудительны. Но если бы они слышали, как упомянутые священники ради привлечения мужчин и женщин поют в церквах или играют на органе те же самые мелодии, которые возбуждают людей в театрах, танцевальных залах и в кафе, то они не сочли бы игру на лютне грехом. Лютня в сравнении с органом все равно, что ветка в сравнении с деревом либо бедро в сравнении с телом. Лютня издает лишь легкий звон, тогда как орган издает и звон, и перезвон, и гудение, и грохот, и треск, и лязг, и чириканье, и бряцание, и громыхание, и бормотание, и ржание, и шипение, и бульканье, и свист, и скрип [...] {37}Разве можно все это сравнить с нежным тин-тин лютни? Говорят, что нежелание играть на ней объясняется ее похожестью на задницу. А что же тогда можно сказать о женщинах, приходящих в церковь с этими рогами на голове, похожими, прости Господи, на свиное рыло? А на что, прости Господи, похоже свиное рыло?
Надеюсь, тебе ясно, что твои возражения не принимаются и что рассказ о лютне был вполне к месту. А возражал ты просто из упрямства, из желания приписать мне ошибку и безосновательно придраться ко мне. Тебе хотелось показать всем, как ловко ты раскритиковал меня, и заставить отказаться от завершения этой книги. Но клянусь жизнью, если бы ты знал, что я задумал ее с целью развеять твою печаль и позабавить тебя, то не стал бы ни в чем меня упрекать. Так, сделай, ради Господа, милость, потерпи, пока я закончу прясть нить своего повествования, а после этого можешь делать с моей книгой все, что взбредет тебе на ум: бросай ее хоть в огонь, хоть в воду.
А сейчас вернемся к ал-Фарйаку и скажем, что он жил с матерью в их доме и занимался переписыванием. В скором времени из Дамаска пришло известие о смерти отца, отчего сердце ал-Фарйака чуть не разорвалось, и он подумал, что лучше бы лютня оставалась у того, кто ее украл. Мать не выходила из своей комнаты, горько оплакивая мужа — слезы ее не высыхали. Она принадлежала к числу любящих и преданных жен и искренне горевала о своем супруге. И не хотела, чтобы сын видел ее плачущей и тоже ударился бы в слезы. Но ал-Фарйак знал, что она плачет и оплакивал ее тоску и одиночество, а когда она выходила из своей комнаты, утирал слезы и делал вид, что занят переписыванием или еще чем-нибудь. Он тогда уже понял, что у него нет, помимо Господа, другого прибежища, кроме работы, и постоянно корпел над рукописями. Однако с той поры, как Господь создал калам, эта профессия не может обеспечить занимающемуся ею достойное существование, особенно в стране, где за кыршем {38}гоняются, а динару поклоняются. И все же понимание этого улучшило его почерк и заострило его ум.
Читать дальше