— Это ли дорога в Керепес?
— Эта, милостивый государь, — отвечал Бальтазар вежливо и подал малютке слетевшие ботфорты.
Напрасно старался крошка надеть их. Он спотыкался и падал беспрестанно. Бальтазар поставил их рядышком, приподнял малютку тихохонько и опустил ногами в слишком тяжелые и широкие футляры. Гордо уперши одну руку в бок, а другую приподняв к беретке, сказал карлик: «Gratias!» [3] Благодарю! ( лат .)
, подошел к лошади и взял ее за уздечку. Но и тут все попытки его достать стремя или вскарабкаться на высокое животное не удавались. Бальтазар также вежливо подсадил его на стремя; но оттого ли, что впопыхах малютка прискакнул очень сильно, только, попав на седло, он в то же мгновение очутился по другую сторону лошади на земле.
— Вы слишком горячитесь, любезнейший, — воскликнул Фабиан, не переставая смеяться.
— Чёрт ваш любезнейший! — закричал взбешенный карлик, обчищая песок с платья. — Я студент, и если и вы также студент, то вы тушируете [4] Здесь: задеваете, наносите удар, оскорбление (от фр. toucher).
меня, смеясь в глаза, как трусу. Завтра в Керепес вы должны со мною драться.
— Чудо, да это настоящий бурш! — восклицал Фабиан, не переставая смеяться. — Какая храбрость, какое знание коммента [5] Здесь: обыкновения, традиции и обычаи студенчества (от новолат. commentum).
.
Тут он схватил малютку, несмотря на его сопротивление, поднял и посадил на лошадь, которая тотчас весело поскакала к городу.
Фабиан задыхался от смеха.
— Послушай, — сказал ему Бальтазар, — хорошо ли смеяться над человеком, так жестоко обиженным природой. Если он в самом деле студент, ты должен с ним драться и против всех университетских обыкновений — на пистолетах, потому что он не может владеть ни рапирой, ни эспадроном.
— Нынче ты видишь все в черном цвете, — возразил Фабиан. — Никогда не приходило мне в голову смеяться над физической уродливостью. Но скажи, как же можно такому горбатому карлику садиться на такую большую лошадь, надевать такие огромные ботфорты, такую чудную бархатную беретку, такую узенькую куртку с ужасной путаницей шнурков, жгутов и кистей, принимать такой надменный, дерзкий вид, говорить таким варварским, сиплым басом? Ну, как после этого не осмеять его, как воплощенного пошляка? Но мне надобно поскорей в город, посмотреть на въезд этого дивного рыцаря. Ты нынче никуда не годишься, прощай!
Сказав это, Фабиан побежал назад в город.
Бальтазар своротил с дороге, углубился в чашу и сел на кочку, волнуемый самыми горькими чувствами. Может быть, он и в самом деле любил прелестную Кандиду; но он скрывал эту любовь, как святую тайну, в сокровеннейшей глубине души от всех людей, даже от самого себя. И когда Фабиан заговорил об ней так беспощадно, так легкомысленно, ему казалось, будто грубые руки с дерзким высокомерием срывают с святого лика покрывало, к которому он сам не смел прикоснуться. Слова Фабиана казались ему ужаснейшим кощунством над всеми святыми убеждениями и мечтами его.
— Так ты принимаешь меня за влюбленного селадона! — воскликнул он, преодолеваемый досадой и негодованием. — За глупца, который бегает на лекции Моис Терпина, чтоб хоть час пробыть под одной крышей с прекрасной Кандидой, который таскается по лесу для того, чтоб выдумывать пошлые элегии и послания к любезной, который портит деревья, вырезывая на гладкой коре их глупые вензеля; который при ней не скажет порядочного слова, а только вздыхает, охает и корчит плаксивые рожи, как будто мучится спазмами; который носит на голой груди увядшие цветы, которые она носила, или перчатку, которую она потеряла! И потому-то ты дразнишь меня, Фабиан! И потому-то вместе с внутренним, дивным миром, возникшим в груди моей, я сделался, может быть, предметом насмешек моих товарищей! И милая, дивная, прелестная Кандида…
Тут сердце его сжалось сильно. Ах! внутренний голос шептал ему очень явственно, что он ходит в дом Моис Терпина именно только для Кандиды, что он пишет стихи к милой, что он вырезывает имя ее на деревьях, что он при ней немеет и вздыхает, что он носит на груди завядшие цветы, которые она потеряла; что он делает все глупости, о которых намекнул ему Фабиан. Только теперь почувствовал он, как сильно, как невыразимо сильно любит он прелестную Кандиду, и в то же время заметил, что самая чистая, самая истинная любовь проявляется во внешней жизни как-то смешновато, может быть, от глубокой иронии, которую природа примешала ко всем человеческим действиям. Может быть, это замечание и справедливо, но несправедливо, что оно начало сердить его. Светлые сны, прежде его лелеявшие, отлетели, говор листьев и струй отдавался как бы насмешкой, и он пустился назад в Керепес.
Читать дальше