От восковой фигурки мысли его перескочили к портрету. Лишь теперь он начал по-настоящему вникать в тайну искусства Леонардо да Винчи, лик в лике. Может быть, тот таинственный лик, который просвечивает сквозь картину, и есть «эйдолон» изображаемого? Теперь уже горело не только сердце Вато, в котором жил образ Меги, но горела и его десница в радостном стремлении воплотить этот образ в зримом, ощутимом портрете. Слабое тело Вато теперь наполнилось сверхчеловеческой силой. Его потянуло к материалу. Ему хотелось своим прикосновением оживить его. В каждой вещи, опаленной небесным огнем, он видел камень, в котором, по религиозным представлениям вавилонян, обитает звериный бог. С помощью того же небесного огня, который Вато ощущал теперь в себе, он жаждал вызвать из камня небесное существо. Теперь художник понимал Авраама из Ветхого Завета, поклонявшегося в лице халдейского тура такому камню. Нет ничего более единого на этом свете, чем такое представление. И вот Вато стал камнепоклонником. Ему не терпелось высечь образ Меги из такого камня. Но ведь он был лишь художником, а не скульптором, и ему стало грустно.
Вато раздарил детям всех своих птиц, оседлал коня и поехал в Мегрелию. Обычно тщедушный, он вдруг превратился в настоящего джигита. Вихрем мчался под ним его конь, вихрь был и в горячей голове седока. Сверхчеловеческие, демонические мысли зарождались в его мозгу, рассыпаясь, как искрящийся «звездопад» в день Святого Лаврентия. Конь скакал к реке. Голова Вато пылала. Конь бросился в бурный поток Риони и в считанные секунды пересек реку. На берегу реки он упал с коня. Крестьяне, работавшие в поле, побросали мотыги и поспешили к нему на помощь. Из уголков рта Вато текла отвратительная слюна, а из левого виска сочилась темная кровь.
— Солнечный удар! — сказал один из подбежавших крестьян.
— А, может быть, и падучая, — возразил ему второй. Крестьяне подняли Вато и положили его в тень орехового дерева. Художник скоро пришел в себя, и к нему стали возвращаться обрывки мыслей, как бы прерванные тысячу лет тому назад. Конь Вато закусил удила, то и дело пофыркивая.
Наступили жаркие, напоенные солнцем дни. Созревала пшеница. Дремали животные. Начали набухать зерна кукурузных початков, тяжелел виноград, окрашиваясь в цвет тусклого янтаря. Зрела и Меги, наливаясь, как яблоко крепкой яблони. Зрели ее сильные груди. Как примирение еще недавно противоборствовавших элементов, ее тело осенил мягкий покой. И до этого она была молчаливой, теперь же совсем онемела, погрузившись в темную бездну материнства, принесшего ей и счастье, и тревогу. Это было блаженство плоти. Но во взгляде девушки сквозила печаль. Она прислушивалась к глухим, едва уловимым ритмам. Сознание, которое само еще было в стадии роста, восприняло рост травы. Лишь изредка выходила Меги из состояния растворенности. Это происходило в те редкие мгновения, когда перед ее мечтательным взором проплывал образ абхаза. Тогда ее охватывал гнев. Но уже в следующий миг она успокаивалась. Она уже почти не выезжала верхом, подсознательно избегая резких движений. Как часто раньше, желая показать свою ловкость, она вскакивала на кувшин, наполненный водой, обхватывала его горлышко ступнями, держась в таком положении несколько минут, не проливая ни капли. Теперь ей это и в голову не пришло бы. Ее нрав заметно смягчился.
Проходили дни, насыщенные созреванием плодов. Меники не переставала наблюдать за Меги. Она и Цицино уже знали тайну Меги. Но няня волновалась больше, чем мать. Она, правда, уже смирилась с мыслью, что Меги придется рожать, но ей нужно было заранее знать, будет ли это мальчик или девочка. Для того, чтобы установить это, она велела одному мальчику и одной девочке сломать куриную косточку. В руке мальчика осталась большая часть кости. Меники изменилась в лице, ибо это указывало на то, что родится мальчик, а ей хотелось девочку. Она злилась весь день, но уже к вечеру успокоилась. Ночью она рассказывала сказки.
Проходили дни, проходили недели, налитые множеством красок. Вато писал портрет Меги. Он уже не размышлял и не анализировал, ибо кисти его теперь было ведомо все. Его сознание возносилось вместе с потоками космоса и было прозрачно, словно он жил за полярным кругом, где все покрыто снегом, отражающим солнце. Вато жил лишь портретом. Он глубоко почувствовал, что в человеке можно увидеть солнце, и когда он смотрел на Меги, то видел в ней чистоту солнечной крови. Эту солнечную кровь должны были передать его краски, и он подбирал их с особым благоговением. Во всем существе Меги он видел непорочную, готовую к зачатию девственницу. Он рисовал Мадонну, но без младенца. Мадонну, предвкушавшую материнское счастье, в глубине лучезарного взгляда которой уже таилась печаль: взор будущей матери, казалось, уже предугадывал судьбу своего дитяти. На сей раз Меги уже не сопротивлялась взгляду художника. Она сидела под деревом, и ей казалось, что земля ей лишь грезится. Медленно, будто гаснущие искры, плыли ее мысли. Вато тронула скрытая печаль девушки, и ему хотелось охладить ее утомленные веки свежими лепестками цветов. Его взгляд вдруг стал ясновидящим. Глядя на Меги, он почувствовал себя на миг слитым с творческой силой вселенной, и дрожь прошла по его телу. Но этот миг прошел, как удар молнии, и его взгляд вошел почти в физическое соприкосновение с девушкой. Меги тут же ушла в себя, как улитка. Художник прервал работу.
Читать дальше