— Помимо меня новое взыскание провела, — горячо перебил Келепов — я сколько молил… неукротима в чувствах!
— И вот таким-то образом приобрела я двух друзей, — насмешливо закончила Виктория Павловна, — Шелепушку да Келепушку. И оба в меня до сих пор влюблены. И оба друг от друг меня сторожат. Шелепушка — от Келепушки, а Келепушка — от Шелепушки. А когда пьяны, — плачут один другому в жилет и жалуются на мою жестокость… То-то! А то: продам, разорю… комики!.. Господа, есть здесь хоть один стакан чистый? Я бы глоток вина выпила…
Признаюсь откровенно: никогда в жизни не был я так решительно сбит с позиции и типом, и обстановкою, как на этом странном «подножном» корму, рядом с этою странною, не то вовсе безумною, не то чересчур уже здравомысленною девушкою. И дикие откровенности ее, и непостижимая покорность, с которою рабы ее, — потому что в этом, право же, чувствовалось что-то рабское, — выслушивали ее оскорбительные признания, производили впечатление самое хаотическое. Не то — Бедлам, не то какая-то наглая комедия, мистификация, клоунада дерзости. Виктория Павловна, конечно, видела мое недоумение и, среди болтовни, хохота, песен, речей, острот, которыми был полон этот шальной обед, улучила минуту, чтобы, наклонясь к моему уху, тихо спросить:
— Чудно вам, я думаю?
— Да… как вам сказать? — замялся я.
— А вот мы с вами поговорим, ужо как-нибудь на свободе, — тогда, может, и не так чудно станет… или…
Она вдруг остановилась, как бы пораженная внезапною мыслью, подумала несколько секунд и, еще ярче сияя глазами и разгоревшимся лицом, договорила:
— Или еще чуднее станет…
И, резко отвернувшись от меня, закричала студенту:
— Что? Что? мою карточку фотографическую? Нет, покорно благодарю, — больше никогда и никому. Меня Миоловский проучил. Выпросил у меня портрет, а потом Буреносов привозит его ко мне: возьмите, говорит, да больше этому дураку не давайте… — А что случилось? — Да то, что был я в Петербурге, Миоловского видел… — Где? — Да, так, в вертепе одном… Пьяный, две девы около него, еще пьянее, на столе — портер, и вот эта ваша карточка лежит. Девы к нему ластятся, а он плачет и орет — Не вас целую, не вас люблю, — ее, богиню мою, чрез вас фантазией моей воображаю… Удивительно лестно… Раскольников этакий от седьмой заповеди!.. Я так была благодарна Буреносову, что он выручил мою физиономию — выкрал у трагика этого…
Рассматривая пирующую мужскую толпу, я видел, что вся она поголовно влюблена в Викторию Павловну, которая была в ней «одна женщина». Видел влюбленных, которые «благоговели богомольно перед святынею красоты» и, как Михаил Августович Зверинцев, в самом деле, чуть ли не святую какую-то в ней разглядеть хотели; видел влюбленных сентиментальных, мрачных, влюбленных с шуточками, влюбленных с вожделеющими притязаниями и платоников без всяких притязаний, влюбленных, готовых остаться хоть навсегда при одном «взаимоуважении», и влюбленных, глаза которых говорили очень откровенно: так бы и проглотил тебя целиком. Но все были влюбленные, — это ясно. И еще яснее другое: между всеми этими влюбленными не было ни одного счастливого. Справедлива, нет ли была молва дамского злословия, навязывая Виктории Павловне десятки любовников, я судить, конечно, еще не мог, но что из присутствующих ни один ее любовником никогда не был, в том готов был биться об заклад — хоть руку на отсечение.
В странной и шумной атмосфере искательной любви, носившейся над этою сценою, голова кружилась. Воспользовавшись минутою, когда Виктория Павловна, отвернувшись от меня, горячо заспорила о чем-то с Петром Петровичем, я встал, — на ногах были уже многие, — и потихоньку, за сиреневым кустом, прошел вглубь сада, к сверкавшему между дерев пруду.
— Александр Валентинович! — окликнул меня мужской голос.
Гляжу: на скамейке, над самою водою, сидит молодой человек, красы неописанной, хоть сейчас пиши с него какое-нибудь «Christianos ad leones» или что-либо в этом роде. На полянке, за обедом, я видел его лицо и фигуру издали, но, по близорукости своей, не рассмотрел.
— Мы немножко знакомы, — продолжал он, вставая и протягивая руку. — Вы, конечно, меня забыли. Я у вас в редакции был, рисунки приносил.
— Ах, припоминаю теперь. Господин Бурун?
— Он самый-с. Алексей Алексеевич Бурун, свободный… о, весьма свободный художник. Рисунки вам не понравились… и, правду сказать, нравиться нечему было: преотвратительно были сделаны. Самому стыдно. Я тогда совсем работать не мог… карандаш еле в руках держал… не до того было… Следовало бы уничтожить их, чтобы не срамиться, а все-таки продал их в одно неразборчивое издание… — он назвал. — Там ведь лишь подпись была бы порядочная… лицом товара не смотрят. Деньги больно нужны были.
Читать дальше