Даже в том удрученнейшем состоянии, в котором я тогда пребывал, мне было совершенно ясно, что герр Грэбер проделывал все это без какого-либо злого умысла. Он просто баловался, хотя тут, пожалуй, примешивалась изрядная доля нервозности. Для него это было всего лишь забавой, и он наверняка очень бы удивился, услышав, что я такие шутки отнюдь не находил забавными.
Гораздо худшего мнения я был о профессоре Олеариусе, нашем классном наставнике, знакомившем нас с тайнами латинского языка. Это был долговязый, костлявый человек с худым лицом, черными усами и жгучими черными глазами. Он был филологом-классиком чистейшей воды. Во всем мире для него существовали только латынь и древнегреческий, и ученика, оказавшегося неспособным к этим языкам, он ненавидел лютой ненавистью, словно тот нанес учителю личное оскорбление. У него была дьявольски язвительная манера вышучивать слабейших учеников, манера, которая, надеюсь, в нынешние времена исчезла.
— Ну-с,— говорил он,— давайте-ка вызовем нашего простачка. Хотя он ничего не знает вообще и не будет ничего знать и на сей раз, он послужит всем нам устрашающим примером.— Или: — Эх, Фаллада, Фаллада, сидеть тебе год еще надо! — Или: — Вот где висишь ты, конь мой Фаллада! Если бы твой батюшка знал, за что он платит деньги!
При столь ободряющих вступлениях у меня, естественно, улетучивались последние остатки знаний, и я выглядел настоящим дурачком. Чем дольше он меня спрашивал в этой издевательской манере, тем глубже я увязал в несусветной чепухе, которую молол в ответ, и, очевидно, являл собой поистине жалкое зрелище. Так что профессор Олеариус с известным правом мог сказать:
— Вы только полюбуйтесь на него! Что ему здесь, в гимназии, собственно, надо,— для меня навсегда останется загадкой! — И со всей важностью ученого глупца добавлял: — Начальная школа для неимущих, вот что было бы для него самым подходящим!
При этих словах из моих глаз уже лились слезы.
В общем, на уроках профессора Олеариуса я приучился реветь. Иного средства защиты от его колкостей и чванства я не придумал. Как только он меня вызывал, я тотчас принимался реветь. Ни на один его вопрос я больше и не пытался отвечать. Рано или поздно, он все равно доведет меня до слез, так не лучше ли начать реветь сразу! Дошло до того, что в классе, перед уроком латыни, заключали пари: буду я сегодня реветь или нет. Меня подбадривали, уговаривали:
— Ну сделай нам сегодня одолжение, единственный раз, не реви, пожалуйста! Ну возьми себя хоть раз в руки!
Но как я ни старался, сдержать слез я не мог. В довершение моих мук профессор Олеариус придумал вызывать меня к доске. Так как из-за плача я не мог говорить, то мне было велено писать ответы мелом.
И если вместо amavissem [*]я писал amatus essem [*], профессор сгибом пальца стучал мне по голове, приговаривая:
— Кто постучится, тому отворится!
Это постукивание, которое не прекращалось до тех пор, пока на доске не появлялся правильный ответ, причиняло мне сильную боль. В нашей «шикарной» гимназии учителям строго-настрого запретили бить школьников; ходил слух об одном профессоре, который ударил ученика по лицу и при этом слегка ранил его своим перстнем; так этого учителя немедленно отстранили от работы в школах. То, что, как бы в шутку, делал профессор Олеариус, стуча своей костяшкой по головам, отнюдь не считалось телесным наказанием, хотя на самом деле было таковым.
Несколько лет спустя случаю было угодно, чтобы я встретился с профессором на площадке трамвая. Он меня сразу узнал, я тоже узнал его сразу, и во мне тотчас вспыхнула старая ненависть. Я давно уже ходил в другую гимназию и был успевающим шестиклассником.
Ничуть не стесняясь пассажиров, профессор Олеариус с прежней надменностью обратился ко мне:
— Ну-с, достойный сожаления Фаллада... В каком же учебно-воспитательном заведении ты теперь доводишь до могилы несчастных учителей?
Но перед ним стоял не прежний запуганный гимназист из второго или третьего класса. За прошедшие годы я убедился, что я не глупее других и наверняка умнее этого старого буквоеда, для которого весь мир состоял из латинских и греческих глаголов. И я громко отчеканил:
— Я вас не знаю, а если бы и знал, то никогда бы не поздоровался с таким человеком, как вы!
Сказал, увидел, как он побелел от публичного оскорбления, и спрыгнул с трамвая; душа моя ликовала: пусть по-школярски, но отомстил!
Но тогда (в школярне) о мести нечего было и думать. Каждое утро, едва я просыпался, школярня с учителями, товарищами и уроками надвигалась на меня каким-то кошмаром. Когда представлялась возможность прогулять, я использовал ее. Хворал я то и дело, и родители пребывали в постоянном страхе за мое здоровье, так что мне не составляло труда частенько оставаться дома. Если вид у меня был слишком здоровый, а грядущий день готовил неодолимые трудности, я пробирался в кладовую и выпивал несколько глотков из бутылки с уксусом. После этого я становился бледным как мертвец, и мама сама отправляла меня в постель.
Читать дальше