— Почему бы тебе, отец, не бросить службу? Ты чувствовал бы себя совершенно свободным, не было бы огорчений и забот. Зачем тебе она? Ведь того, что у тебя есть, вполне хватило бы нам на жизнь.
— Я думал об этом, и это случится, да, случится, но только не теперь. Пока есть силы, надо что-то делать и кем-то быть. Впрочем, я нужен здесь. Железная дорога — учреждение общественное, это кровеносные сосуды страны, от правильного их функционирования зависит весь организм государства, его здоровье и сила. Я знаю, понимаю и люблю свое дело, а людей, всецело отдавшихся труду, людей, которые хотели бы посвятить себя только службе, становится все меньше. К примеру, этот прохвост Залеский: в голове у него лишь велосипед, он сменил уже пятьдесят мест, и главное для него — жалованье. Стась — идиот, Сверкоский — дикарь, а Карась, а Карась, если бы не был животным, волокитой и пьяницей, мог бы стать хорошим служащим: он понимает, что повиновение необходимо. Ну, а все остальные? Каждый только норовит уклониться от исполнения своих обязанностей. Знаю, нам было бы хорошо вдвоем, я думал об этом, но что бы я делал без службы? Человек привык к ярму: он — как лошадь на молотилке: если отвяжут ее от дышла, все равно будет ходить по кругу с опущенной головой. — И Орловский усмехнулся.
Янка успокоилась. Его рассуждения казались ей вполне логичными.
— Послужу еще немного, пусть эти люди свыкнутся с делом, забудут, что когда-то жили иначе, — тогда и без меня все пойдет своим чередом по установленным правилам. Вот в чем моя идея. Иногда мне больно, что этим мало кто интересуется, что меня не понимают, называют тираном, что на мои проекты часто отвечают отказом, но, несмотря на все это, настою на своем: награда моя — во мне самом, в совести, в уверенности, что именно так я должен был поступить.
Он увлекся и с жаром стал излагать свои мысли: развивал экономические теории, говорил о проектах менее сложного администрирования, захватывал все более широкий круг вопросов, сравнивал устройство государств, указывал на господствующие системы производства, их тесную связь с идеями, нравами, этикой, приростом населения и смертностью. Он приводил цифры, которые пальцем чертил в воздухе, цитировал на память мнения авторов по интересующим его вопросам, некоторым возражал, воодушевлялся, но иногда бросал вокруг мутный, беспокойный взгляд, печально улыбался Янке, удивленной этим потоком слов. Она еще не видела отца таким: он сжимал руками голову и продолжал говорить, но уже не так горячо и не так связно, со страхом оглядывался, делал долгую паузу, сидел молча, пряча лицо за большим газетным листом. В конце концов он вскочил, и, не сказав больше ни слова, отправился в свою комнату.
Янка пошла спать и, несмотря на тревогу за отца, быстро уснула, утомленная впечатлениями дня. Вдруг ее разбудил чей-то глухой голос. Янка подняла голову, прислушалась. Залеская, как всегда в этот час, играла свои бесконечные гаммы, звуки лились монотонно, иногда в них звучали то шепот, то крик отчаяния, то просьба.
Янка направилась в гостиную. Дверь в комнату отца была приоткрыта.
Орловский в кальсонах, в форменном кителе и красной фуражке стоял посередине комнаты; зажженная свеча на столике у кровати освещала его мутным желтоватым светом.
— Пан экспедитор, говорю вам — никаких объяснений, я их все равно не приму во внимание. Дирекция оштрафовала вас на три рубля, и вы заплатите, а в будущем никаких поблажек, никаких; я ваш начальник и не позволю, слышите, не позволю. — Тут он наклонился к кому-то невидимому, кто был ниже его ростом, погрозил ему пальцем, затем, сделав несколько шагов в сторону, снял мундир и фуражку, отирая вспотевший лоб, и, сгорбившись, прошелся мелкими шажками по комнате и зашептал что-то изменившимся голосом, столь непохожим на его собственный, что Янка даже заглянула в комнату: ей показалось, что там есть еще кто-то. Орловский перешел на другую сторону комнаты, напротив двери, в которую смотрела Янка, и вытянул руку в том направлении, где он стоял прежде.
— Пан начальник, даю слово честного человека, клянусь любовью к дочери — наказывают меня несправедливо. Я был тогда раздражен, болен, почти без памяти. Евреи толкались, ссорились, я ударил одного из них. Поднялся крик, я велел гнать их в шею. Вспомните, пан начальник, дочь моя находилась при смерти; я только что привез ее из Варшавы, я был в отчаянии. Пан начальник, представьте — вот ваша единственная дочь уехала из дому, поступила в театр, она не писала несколько месяцев, она бросила вас, отца, как бросают старую тряпку, но вы любите своего ребенка, она находится на волоске от смерти — неужели вы будете спокойны? О, что я выстрадал, что перенес! — крикнул он сквозь рыдания и закрыл лицо руками; слезы текли между пальцами, скатывались по бледным щекам, и такая боль, безумная боль терзала его сердце, что он, казалось, вот-вот потеряет сознание. Чтобы не упасть, он хватался за спинки стульев, умоляюще складывал руки, жалобно причитал и покорно смотрел на своего воображаемого начальника, на свое другое я, которое он отчетливо видел перед собой.
Читать дальше