— Не то говоришь, просто барышни эти дуры: вбили себе в башку всякую блажь, хорохорятся, думают — больно важные. А Ендрусь хоть и мужицкий сын, а цену себе знает: не хотел перед ними вилять хвостом, как собака. Да и мне таких не надо; вот встретили они меня раз в костеле и ну разглядывать через свои дурацкие стекла, как заморского червя. Что я им, диковина какая, что ли? — возмутилась старуха.
— Ты могла бы одеваться иначе, мама. Ну посмотри, что ты на себя напялила? — Юзя встала и принялась вертеть мать во все стороны. — Передник, простенькое платье, бумазейная кофточка, на голове платок за десять гривен — фи! В такой одежде только в трактире стоять за стойкой. К тому же полусапожки на ногах за десять злотых. Право же, куда это годится! — Юзя отодвинулась и, заткнув нос, процедила с презрением: — От тебя, мама, так и несет хлевом, это уже хамство!..
— А панна Орловская, — продолжала старуха, не обидясь и не обратив внимания на слова дочери, — совсем иная, совсем. Тоже ученая и богатая, настоящая панна. А Ендрусю давно пора жениться: я старая, глядишь и помирать скоро, да и за хозяйством присматривать тяжело.
— Почему ты не наймешь экономку, мама?
— Очень надо платить лишние деньги, да и то сказать, разве чужая сможет за всем приглядеть? На таких нельзя положиться.
— Ты думаешь, Орловская станет заниматься хозяйством?
— А пусть бы и нет, только бы здесь была, сидела дома да французские книжки читала и на фортепьянах играла — на то она и вельможная пани. Уж я не разрешу ей марать руки черной работой. Такая шляхтянка-невестка разве не честь для меня? — Старуха улыбнулась, бросив радостный взгляд на круглое, покрытое толстым слоем пудры лицо дочери. Юзя стиснула губы, чтобы не разразиться злым, язвительным смехом. Желтый глаз ее горел ненавистью и смотрел в сторону, а голубой неподвижно уставился на мать.
— Вельможная пани — всегда пани. В доме столько добра, и все пропадает без толку, а она уж сумеет разобраться что к чему.
— Что же, мама, ты мне не хочешь дать что-нибудь из этих вещей? Невестке и без того хватит.
— Это все Ендруся, сама знаешь. Отец, когда купил, хотел из дома амбар сделать, а вещи продать, да вот договорились они с Ендрусем: и дом, и все, что есть в нем, теперь сыну принадлежит. А тебе оттуда ничего дать не могу, ничего.
— Конечно, один только Ендрусь ваш ребенок, только один Ендрусь имеет на все право, только об одном Ендрусе печешься и только для него все копишь.
— А ты хочешь сама все захапать? И так у тебя всего по уши, а утробу свою насытить не можешь; грех алчной быть, господь бог еще накажет за это, вот увидишь…
— Оставь, мама, эти проповеди на другое время, дай лучше поесть чего-нибудь, а то я выехала из дома и кофе не выпила.
Старуха сердито на нее поглядела и пошла на кухню.
Юзя неподвижно сидела на диване, потом принялась со злости теребить и кусать перчатки. Мысль ее работала в одном направлении — как расстроить этот брак, который мог нарушить ее тайные планы и самые заветные мечты. Она не хотела, чтоб Анджей женился: в будущем она видела себя владелицей всего поместья. При помощи Осецкой, своей лучшей приятельницы и помощницы, она испортила Анджею репутацию в других домах, где были девушки на выданье. Весной она очень обрадовалась, узнав, что Янка отказала брату, и еще больше возликовала, услыхав, что та уехала из Буковца и поступила на сцену. При каждом удобном случае Юзя под видом сочувствия говорила о ней с Анджеем. «Опять она стала поперек дороги», — подумала Юзя. Забравшись с ногами на диван и опершись рукой о подоконник, она принялась придумывать способ помешать этому браку. Она смотрела на красноватый, играющий отблесками предвечерний закат. Сумрак спускался на землю, окутывал поля, низкие кусты и стволы тополей и вливался в комнату мутным, серым туманом, окрашенным кое-где тусклым отсветом золоченых портретных рам. «Не дам! — твердила она, сжимая кулаки. — Не дам!» И ее упрямая, жадная душа закипала гневом. Желтый глаз нервно дергался и метал искры, голубой сверкал безжизненно и грозно. Она ненавидела Янку всей силой своего дикого мужицкого сердца, как ненавидела все, что было прекрасно и возвышенно.
Служанка внесла кофе и лампу — стало уже совсем темно.
Юзя отошла от окна, надела синие очки, чтобы скрыть под ними глаза, и, заложив руки за спину, принялась расхаживать по комнате.
— Иренка писала? — спросила мать, наливая из кувшинчика кофе.
— Писала, целует тебя и отца. На рождество приедет. Директриса сообщила в письме, что Иренка очень хорошо учится, — сев за стол, затараторила Юзя, растроганная воспоминанием о дочери, учившейся во Львове. Она раскраснелась и забыла обо всем, рассказывая о своих детях; кроме Иренки, у нее был сын, отданный в специальный аристократический пансион в Вене. Дети были ее гордостью, надеждой и утешением, но сама она всегда чувствовала себя несчастной; ее происхождение, которого она стыдилась, было для нее тяжелым бременем. Она была высокомерна, мстительна, завистлива, алчна и знала, что, несмотря на огромное состояние, вся округа, все местное дворянство смотрят на нее как на дочь бывшего овчара и корчмаря; это заставляло ее страдать. Ее унижал собственный муж — эконом, за которого родители выдали ее еще тогда, когда старик Гжесикевич торговал шерстью и овцами, когда никто еще не предвидел, что он разбогатеет. Несмотря на костюмы, которые она велела надевать мужу, он все же оставался простым, невежественным экономом, едва знающим грамоту.
Читать дальше