Льет. Мы останемся дома. Сегодня мы с тобой зрители. Смотри, как бурлит водосточный желоб, как отмылись акации, совсем уж черные и все еще чуть золотые. Видишь, в канаве снялся с якоря детский кораблик, задержанный вчера бурьяном. И скорей взгляни, при беглом проблеске солнца, какая красивая радуга встает из-за церкви и смутным семицветием умирает с нами рядом.
Зубчатые светлые крыши сухо обрезаны праздничным синим небом, ледяным и звездным. Северный, бодрый ветер бесшумно обнимает своей пронзительной чистотой.
Все думают, что мерзнут, и запираются по домам. С тобой, Платеро, твоя шерсть и моя накидка, со мной — моя душа, и мы, не торопясь, пойдем по метеным, вымершим улицам.
Что-то сильное изнутри поднимает меня, и я — словно башня из дикого камня, вольно отделанная серебром. Смотри, сколько звезд! И все они плывут. Небо кажется детской страной, где с нездешней любовью молятся о земле.
Платеро, Платеро! Я все бы в жизни отдал,— надеясь, что и ты отдал бы все,— за чистоту этой высокой январской ночи, одинокой, ясной и строгой!
Фантастична для детей эта ночь, Платеро! Уложить их было немыслимо. Наконец сон одолел — кого на стуле, кого на полу, спиной к камину, Бланку — на креслице, Пепе — на скамье, щекой к дверному косяку, чтоб не прозевать Трех Королей... И теперь, в этой надмирной глубине, где потонула жизнь, вибрирует, как огромное сердце, переполненное и сильное, их единый, живой и сказочный сон.
Перед ужином я всех новел наверх. Сколько шума было на лестнице, обычно такой жуткой для них вечерами! «Ну нисколечки не страшно! А тебе, Пепе?» — повторяла Бланка, крепко стиснув мою руку. И каждый поставил на балкон, между цитронами, свой башмачок. Сейчас, Платеро, тетушка, Мария Тереза, Лолилья, Перико, ты и я обрядимся в одеяла, простыни, старинные шляпы. И в полночь перед окнами детей пройдем вереницей огней и масок, под звуки труб, кастрюль и морской раковины из угловой комнаты. Мы с тобой впереди — я буду Гаспаром и подвяжу себе белую ватную бороду, а тебе, как передник, колумбийское знамя из дома моего дяди, консула... Дети, разом разбуженные, с повисшими еще паутинками сна в изумленных глазах, прижмутся к стеклам в одних рубашках, дрожащие, околдованные. Мы будем сниться им до утра и все утро, а когда заголубеет, уже довольно поздно, в оконной створке небо, они ринутся полуодетые на балкон и станут обладателями сокровищ.
В прошлом году было много радости. Повеселимся же этой ночью, Платеро, мой верблюжонок!
Теперь Монтуррио. Развороченные песчаными карьерами красные холмы, которые кажутся с моря золотыми, какими и были они — urium — до того, как стали свалкой, и которые от римлян получили свое высокое звонкое имя. Это ближняя, ближе, чем через старое кладбище, дорога к ветряку. На каждом шагу руины, и виноградари, роясь в земле, находят кости, монеты, кувшины.
Колумб не волнует меня, Платеро. Побывал ли он в моем доме, причащался ли в Санта-Кларе, стояла ли при нем эта пальма или та гостиница... [22] Колумб отплыл из Испании 3 октября 1492 г. с мыса Палоc, вблизи Могера, в устье реки Риотинто.
Все это сверху и вглубь не тянет, да и не секрет, какие два подарка привез он нам из Америки. Кого мне отрадно чувствовать под собой, как мощный корень,— это римлян, тех, кто построил муравейник нашей крепости, которой не страшны ни лом, ни молот, и даже флюгер не удалось вогнать в нее, Платеро.
Не забуду день, когда я ребенком узнал это имя: Mons-urium. Монтуррио облагородился разом и навсегда. Моя тоска по лучшему, вдвойне тоскливая в моем бедном городке, нашла чем обмануть себя. Кому еще мог я завидовать? Какая еще старина — собор или замок — могла прервать мои долгие раздумья над закатными миражами? Я очутился вдруг над чем-то мертвым и нетленным, чему нет цены. Древле Золотая гора, Могер не оскудел золотом, Платеро; можно жить и умирать спокойно.
Платеро, я говорил тебе, что душа Могера — хлеб. Нет. Могер — это стакан, граненный из крепкого и светлого стекла, который весь год дожидается, под синим округлым небом, золотого вина. И если дьявол не подмочит праздника, с началом сентября он полнится доверху, всегда переливаясь через край, как открытое сердце.
Весь город пахнет тогда вином, обычно превосходным, и стеклянно звенит. Словно солнце растопленным золотом раздает себя за гроши ради удовольствия замкнуться в прозрачном кубе белого городка и потешить свою добрую кровь. Любой дом на любой улице — как бутылка на стойке у Роялиста или Хуанито Мигеля, когда ее тронет закатное солнце.
Читать дальше