Да, вот с чем он примирился, дал себя уговорить, поверил; или, поверив, что поверил, изменил себе на путях своих в юности — и вот к чему пришел: состарившийся, с состарившейся женой, в состарившемся могильнике дома — один.
И, мрачно поглядев на выцветающую позолоту утра в большой зале, Джеймс подумал, что вот даже утро остается за порогом, ему не войти сюда. Нет, ничто молодое и нежное, ничто свежее и живое не способно существовать здесь. Даже свет, хрустальное сияние света весны, утра и мая становится здесь тусклым, мертвенным. Сквозь пыль и неподатливые складки плюшевых штор он еле пробивается, сочится слабыми, полными оседающего праха смутными проблесками, и вот он уже стар и мертв, не успев проникнуть сюда, — как этот плюш, как позолота, как ковры, и стулья, и столы, безделушки и завитушки, как вся эта барахлюндия — такой же затхлый, тусклый, безжизненный, как все те вещи, на которые он падает.
О нет, к тому моменту, когда он проложит мучительный свой путь в эту комнату, от свежести утра в нем ничего уже не останется. Скорее, подумалось Джеймсу, если уж утро, то Утро Завершающего Похмелья — что-то вроде… вроде… Похмелья После Бала.
Весь этот дом, думалось Джеймсу, — сплошное утро после бала. И таким он был всегда. «После Бала… — подумал Джеймс, — что ж, замечательный девиз для этого проклятого склепа: нечто подобное всегда здесь носилось в воздухе». Он так и не стал для него домом, так и не стал местом, куда возвращаешься вечером, чтобы обрести покой и отдых, тепло и уют домашнего очага. Нет, этот дом всегда был лишь холодным мавзолеем скорби по тем, кто был здесь и ушел; огромным, безразличным, величественным и совершенно безжизненным монументом, воздвигнутым в память блистательных светских приемов, один из которых словно бы должен был происходить здесь еще вчера, но почему-то так и не состоялся. А в результате дом стал вместилищем духов диадемства и ожерельничанья, чванливых и напыщенных в своем ничтожестве; но снисходил ли на него дух домашнего уюта, привычного живого тепла, искреннего радушия? — нет, никогда! Широкие мраморные ступени, лестница, сбегающая величавой дугой, мраморный вестибюль, большая зала — все это каждый раз казалось траурно застывшим, мало-помалу вновь впадающим в косное и печальное запустение, плесневеющую затхлость; покинутое и обезлюдевшее, едва затих шорох парчи и шелка, едва померкло сияние люстр, умолкли бархатистые, благовоспитанно приглушенные голоса и серебристый смех, не стало пенистого шампанского в бокалах, ни диадем, ни жемчугов, ни крахмальных рубашек, ни блистания обнаженных спин и плеч вчерашнего великосветского приема.
Для полноты впечатления не хватало только вереницы подсобных служащих, присланных компанией, помогавшей организовывать празднество, — этак двадцати или тридцати наряженных в дурацкие камзолы коротышек, снующих туда-сюда, убирая оставшийся после приема мусор: пустые бутылки из-под шампанского, жестянки от деликатесов, сигарные окурки, — да еще вот, может быть, ковер чтобы был весь в пепле, а с люстр свисали тонкие спиральки цветной бумаги — лохмотья обветшалого веселья.
Джеймс коротко вздохнул, потом резко повернулся и направился по коридору в обеденную залу.
Обеденная зала тоже была пышной и великолепной — и холодной, боже, какой холодной, словно ты ешь в склепе. Эта комната выходила окнами на западную сторону дома, и утреннее солнце еще не пришло сюда. Обширный стол — угрюмая полированная пластина темного дерева; огромный буфет, величественный, словно гроб, — внутри теснится массивное серебро. У одного конца необъятного стола огромный стул с высокой спинкой — угрюмое резное воплощение тьмы, перед ним большая тарелка, огромные, тяжелые нож, вилка и ложка, стройное изящество серебряного кофейника, хрупкая непорочность чашек и блюдец, еще тарелка, прикрытая щедрым куполом толстенного серебряного колпака — чтобы не остывала, бокал апельсинового сока и толстые, негнущиеся салфетки — чистоты и белоснежности непостижимой.
Джеймс угнездился на стуле — одинокая маленькая фигурка против громады необъятного стола — и стал изучать предложенные яства. Сперва он посмотрел на бокал апельсинового сока, поднял его к губам и, весь передернувшись, поставил обратно. Потом он опасливо приподнял тяжеленный серебряный колпак и заглянул под него: на белом дне глубокой тарелки скромно лежали три тоненьких кусочка черного поджаренного хлеба. Джеймс разжал пальцы, и колпак упал с громоподобным стуком. Появился Подлиза. Джеймс плеснул в чашку коричневой жидкости из кофейника и попробовал; легкое содрогание скривило его губы.
Читать дальше