— Трогательно, — сказал Майзенберг и, глубоко вздохнув, закурил очередную сигарету. — Очень трогательная история. И при этом такая колоссально простая!
— Да, — согласился я, — именно простота и есть свидетельство ее правдивости.
Доктор, нагнувшись пониже к сирени, коротко рассмеялся.
Молодой светловолосый идеалист пока отмалчивался. Он все качался на своем кресле-качалке и ел конфеты.
— Лаубе, судя по всему, страшно потрясен, — заметил Майзенберг.
— Конечно, история-то трогательная! — живо отозвался тот, о ком шла речь, остановив кресло-качалку и выпрямившись. — Но Зельтен ведь собирался мне возразить. А я, признаться, не заметил, чтобы ему это удалось. Где же ввиду этой истории нравственное оправдание, которым особь женского пола…
— Ах, оставь ты свои заплесневелые прибаутки! — резко перебил его доктор с необъяснимым возбуждением в голосе. — Если ты меня так и не понял, мне тебя, пожалуй, жаль. Если сегодня женщина пала ради любви, завтра она падет ради денег. Вот все, что я хотел тебе рассказать. Больше ничего. Возможно, это и есть то нравственное оправдание, которое тебе так неймется получить.
— А скажи-ка, — вдруг спросил Майзенберг, — если это все правда, откуда ты, собственно, знаешь историю в таких подробностях и почему ты вообще волнуешься?
Мгновение доктор молчал. Затем неожиданно резким, почти судорожным движением, углом он вдвинул правую руку в сирень и еще раз глубоко и медленно вдохнул ее запах.
— Господи, — сказал он, — да потому что тот самый «славный малый» — это я, в противном случае мне было бы совершенно все равно!
В самом деле, когда он говорил это, с такой горькой, печальной жестокостью сминая сирень… точно как тогда, — в самом деле, от «славного малого» в нем ничего больше не осталось.
Перевод Е. Шукшиной
Старый Гофман нажил состояние на плантациях в Южной Америке. Там он женился на знатной местной уроженке и вскоре перебрался с ней в Северную Германию, на родину. Они жили в нашем городе, как и вся его родня. Здесь Паоло и родился.
Родителей, кстати сказать, я знал не очень хорошо. В любом случае Паоло пошел в мать. Когда я впервые увидел его, то есть когда отцы первый раз привели нас в школу, это был худенький парнишка с желтоватым цветом лица. Ясно вижу его перед собой. Черные волосы он носил тогда длинными, и они в беспорядке спадали на воротник матросского костюмчика, обрамляя узкое личико.
Поскольку нам обоим жилось дома очень неплохо, мы меньше всего на свете готовы были примириться с новым окружением, пустой классной комнатой и особенно рыжебородым потрепанным человеком, вознамерившимся обучить нас азам. Я с плачем вцепился в сюртук собравшегося уходить отца, Паоло же держался совершенно пассивно. Он неподвижно стоял у стены, сжав узкие губы и большими, полными слез глазами глядя на остальную подающую надежды поросль — толкавшуюся и от нечего делать ухмылявшуюся.
В таком окружении личинок нас сразу потянуло друг к другу, и мы обрадовались, когда рыжебородый педагог разрешил нам сесть рядом. Отныне мы держались вместе, сообща закладывая основы образования и ежедневно выторговывая друг у друга принесенные завтраки.
Помню, Паоло уже тогда был болезненным. Время от времени подолгу пропускал уроки, а когда появлялся снова, на висках и щеках у него отчетливее, чем обычно, проступали бледно-голубые прожилки, часто заметные именно у хрупких черноволосых людей. Он сохранил их навсегда; они первыми бросились мне в глаза здесь, во время нашей встречи в Мюнхене, да и после, в Риме.
Наша дружба, длившаяся все школьные годы, покоилась примерно на том же основании, на котором и возникла. Это был «пафос дистанции» по отношению к большей части одноклассников, знакомый всякому, кто в пятнадцать лет тайком почитывает Гейне, а в четвертом классе решительно выносит свой приговор миру и людям.
Мы — думаю, нам было шестнадцать — совместно посещали уроки танцев и потому вместе пережили первую любовь.
Невысокую девушку, составившую с ним пару — светловолосое, веселое существо, — он почитал со скорбным пылом, замечательным для его возраста, иногда казавшимся мне прямо-таки жутким.
Особенно запомнился мне один урок танцев. Та девушка принесла два котильонных ордена другому юноше, а ему ни одного. Я наблюдал за ним со страхом. Он стоял возле меня, прислонившись к стене и неподвижно уставившись на свои лаковые туфли, и вдруг рухнул без сознания. Его отнесли домой, он проболел восемь дней. Тогда выяснилось — мне кажется, именно в этой связи, — что у него не самое здоровое сердце.
Читать дальше