Наши взгляды перестали встречаться. Я пошевельнусь, и он пошевельнется, но полуотвернувшись назад, словно ведать не ведает обо мне, словно он ушел за множество зеркал и уже не способен вернуться. Печаль сжимает мое сердце, когда я вижу его — такого чужого и безразличного. Но ведь ты, хочется мне закричать, был моим верным отражением, столько лет сопутствовал мне, а теперь не узнаешь меня! Господи! Чужой, ты стоишь там и смотришь куда-то в сторону, как будто прислушиваешься к чему-то в глубине, дожидаясь какого-то слова — но оттуда, из стеклянной глуби, покорный кому-то другому, ожидающий приказов, но не от меня.
Сижу я так за столом и листаю старые пожелтевшие университетские конспекты — мое единственное чтение.
Гляжу на выцветшую, истлевшую оконную занавеску и вижу, как она легонько вздымается от холодного дуновения из окна. На этом карнизе я мог бы заниматься гимнастикой. Отличный турник. Как легко кувыркаться на нем в бесплодном многократно уже использованном воздухе. От нечего делать исполняю упругое сальто-мортале — холодно, без внутреннего участия, как бы чисто спекулятивно. Когда вот так, точно эквилибрист, на цыпочках стоишь на этом турнике, касаясь головой потолка, возникает ощущение, будто здесь, наверху, немножко теплей, создается едва ощутимая иллюзия более ласковой ауры. С детства я люблю смотреть на комнату с этой птичьей перспективы.
Я сижу и слушаю тишину. Комната побелена известкой. Иногда на белом потолке расходится куриная лапка трещинки, иногда с шелестом отваливается чешуйка побелки. Должен ли я признаться, что моя комната замурована? Как так? Замурована? А каким же образом я смогу выйти из нее? В том-то и дело, что для сильной воли нет запоров, сильному желанию ничто не способно противостоять. Мне достаточно лишь вообразить дверь, добрую старую дверь, точь-в-точь как в кухне моего детства — с железной ручкой и щеколдой. Не существует комнат, замурованных настолько, чтобы в них не открылась такая вот надежная дверца — если только достанет сил внушить ее комнате.
Происходило это в поздний порченый период полного распада, в пору окончательной ликвидации дел. С дверей нашей лавки вывеска давно уже была снята. Мама при полуопущенных жалюзи вела тайную распродажу остатков товара. Аделя уехала в Америку. Поговаривали, что корабль, на котором она плыла, утонул и все пассажиры погибли. Нам так и не удалось установить, правдив ли этот слух, но никаких вестей об Адели не было, и мы больше никогда не слышали о ней. Настала новая эра, пустая, трезвая и безрадостная — белая, как бумага. Новая служанка Геня, анемичная, бледная и бескостная, мягко сновала по комнатам Когда ее гладили по спине, она извивалась и вытягивалась, как змея, и мурлыкала, как кошка У нее была мутно-белая кожа, и даже под веками эмалевых глаз не было ни намека на розоватость. По рассеянности она иногда готовила жаркое из старых накладных и квитанций — тошнотворное и несъедобное.
К тому времени отец умер уже окончательно. Умирал он неоднократно, но всякий раз не полностью, всякий раз с определенными оговорками, принуждавшими к пересмотру этого факта Была в этом и положительная сторона. Разбив свою смерть по частям, умирая как бы в рассрочку, отец таким образом приучал нас к факту своего ухода из жизни. Мы уже безразлично относились к его возвращениям, с каждым разом все более сокращенным, все более жалким. Лицо его — уже отсутствующего — как бы распределилось по комнате, в которой он жил, разветвилось, создав в некоторых местах поразительные узлы сходства прямо-таки невероятной выразительности. Обои кое-где имитировали судорогу его тика, узоры их формировали болезненную анатомию его смеха, разделенную на симметричные члены, как на окаменелом отпечатке трилобита. Какое-то время мы далеко обходили его шубу, подбитую хорьками. Шуба дышала. Переполох зверьков, сшитых и вцепившихся друг в друга, бессильной дрожью пробегал по ней и терялся в меховых складках. А если приложить к шубе ухо, можно было услышать мелодическое урчание их согласного сна. В этой хорошо выдубленной форме с легким запахом хорьков, убийства и ночной течки отец мог бы продержаться долгие годы. Однако и тут он долго не выдержал.
Однажды мама вернулась из города с растерянным лицом.
— Взгляни, Иосиф, — сказала она, — какая странная находка. Я поймала его на лестнице, когда он прыгал со ступеньки на ступеньку.
И она сняла платок с тарелки, на которой что-то лежало. Я сразу же узнал его. Спутать было невозможно, хотя теперь он был то ли раком, то ли большим скорпионом. Мы с мамой переглянулись, подтвердив взглядами, что опознали его, глубоко потрясенные выразительностью сходства, которое, невзирая на такие метаморфозы и перемены, с невероятной силой бросалось в глаза.
Читать дальше