Она раздумывала над этим как-то под вечер три недели спустя после их прибытия в Венецию. Время было предзакатное, и она сидела одна на балконе, любуясь тем, как косые лучи солнца, отражаясь от воды, плетут свой узор на фасадах старинных дворцов над своим пылающим отражением. Этот час она почти всегда проводила одна. Ник в конце дня писал — ему хорошо работалось, муза явно посещала его тогда, и обыкновенно он присоединялся к жене только на закате для поздней прогулки по лагуне. Как правило, она брала Клариссу в Джардино публико, [6] Джардино публико (ит.) (Giardino Pubblico) — городской сад на берегу Венецианской лагуны.
где благодарный ребенок послушно, но безразлично «играл», — Кларисса развлекалась, как свойственно детям ее возраста, но словно подчиняясь устарелой традиции, — и привозила обратно к уроку музыки, звуки которой сейчас неслись из дальнего окна.
Сюзи была чрезвычайно благодарна Клариссе. Если бы не девочка, ее гордость усердными трудами мужа временами могла отзываться легким ощущением, что ее бросили, забыли о ней; и поскольку усердие Ника было полнейшим оправданием их пребывания здесь и того, на что она пошла ради этого, она была благодарна Клариссе: ребенок помогал ей чувствовать себя менее одинокой. Больше того, Кларисса была второй половиной ее оправдания: в неменьшей мере из-за ребенка, чем из-за Ника, Сюзи промолчала, осталась в Венеции и раз в неделю ускользала из дому, чтобы отправить одно из пронумерованных писем Элли. Первый же день, прожитый в палаццо Вандерлинов, убедил ее в невозможности бросить Клариссу одну на попечение слуг. Последующие дни подтвердили, что у семи нянек дитя без глазу и что богатый ребенок подвергается опасностям, неведомым менее избалованным детям; но до сей поры подобные вещи были для нее просто уродливыми деталями в огромном и сложном узоре жизни. Теперь она обнаружила, что сама чувствует то, о чем прежде лишь судила со стороны: ненадежное счастье пришло к ней, обремененное новым состраданием.
Она размышляла об этом и о приближающейся дате возвращения Элли Вандерлин, о накопившихся подробностях, которые поведает той на ушко, когда заметила гондолу, повернувшую свой высокий нос к ступенькам под балконом. Она перегнулась через балюстраду, и высокий мужчина в поношенном платье, выпрыгивая из гондолы, посмотрел на нее и, радостно приветствуя, помахал старомодной панамой.
— Стреффи! — воскликнула она не менее радостно и бросилась встречать взбегавшего по ступенькам Стреффи, за которым следовал нагруженный багажом лодочник.
— Надеюсь, у вас все в порядке? Элли сказала, что я могу приехать, — шумно объяснил он, — и я собираюсь занять свою обычную зеленую комнату, где панели с попугаями, потому что там вся мебель уже в ужасных пятнах от моего эликсира для волос.
Сюзи сияла от удовольствия — чувства, которое друзья всегда испытывали от общения со Стреффи. Все они сходились во мнении, что нет в мире другого человека и вполовину такого ужасного, неряшливого и очаровательного, как Стреффи; такого, в ком сочетались бы столь откровенное самолюбие и невозмутимое добродушие; кто так хорошо знал бы, как заставить вас поверить, что он мил с вами, когда это вы были милы с ним.
В дополнение к этим привлекательным чертам, о ценности которых никто не судил вернее их обладателя, Стреффорд нравился Сюзи еще одним качеством, возможно сам того не сознавая. А именно тем, что был единственным укорененным и постоянным существом среди переменчивых и увертливых фигур, которые составляли ее мир. Сюзи всегда жила среди людей, настолько утративших национальные черты, что тот, кого принимали за русского, обычно оказывался американцем, а человек, выдававший себя за коренного ньюйоркца, оказывался уроженцем Рима или Бухареста. Это были космополиты, которые в неродных странах жили в особняках, огромных, как отели, или в отелях с интернациональными, как официанты, постояльцами, в интернациональных браках, в интернациональной любви и интернациональных разводах на всем пространстве Европы и в соответствии со всеми законами, что пытаются регулировать человеческие узы. Стреффорд тоже имел дом в этом мире, но это был лишь один из его домов. Другой, о котором он говорил, а возможно, и думал куда реже, был громадный унылый английский загородный дом на севере страны, где жизнь его рода, настолько же монотонная и замкнутая, насколько его собственная была разнообразна и подвижна, протекала поколение за поколением; и это чувство дома и того, что он собой олицетворял, при всех причудах и дерзости Стреффорда, то и дело проявлявшееся в его разговоре или в отношении к чему-то или кому-то, придавало ему бо́льшую определенность и устойчивость в сравнении с другими участниками пляски марионеток. В нем, на поверхностный взгляд так похожем на них и так же стремившемся превзойти их в отчужденности и приспособляемости, высмеивавшем предрассудки, от которых сам избавился, и свет, к которому принадлежал, — в нем под непринужденной гибкостью по-прежнему оставался стержень былых убеждений и былых манер. «Он говорит на всех языках так же хорошо, как прочие из нас, — однажды сказала о нем Сюзи, — но по крайней мере на одном он говорит лучше других»; и Стреффорд, когда ему это передали, рассмеялся, назвал ее идиоткой, но был доволен.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу