Они шли бок о бок по солнцу, направляясь к входу, миновали флагшток, и только я подумал: когда же они посмотрят вверх на нас, как они подняли головы и остановились. Стали показывать друг другу на прилипший к стеклам класс. Обменялись несколькими словами. Потом мотнули головой друг другу, предлагая идти дальше, и наискось от нас исчезли в подъезде.
Мы бы не отошли от вздрагивающих стекол, если б учитель Пругель не приказал: «Становись!», и так как, на его взгляд, дело шло слишком медленно, он заиграл линейкой по нашим спинам — там шлепая, тут тыча под ребра; наконец он отогнал нас от окон и построил в колонну, тянувшуюся от кафедры по главному проходу; Йосту, Хайни Бунье и мне разрешено было сесть на место.
Другой учитель хотя бы спросил: «Так на чем мы остановились?», а этот, словно на школьном дворе не стояло бронемашины и по школе не расхаживали англичане, сказал:
— Стало быть, речь идет об икре пикши, Йепсен правильно это заметил. Яйце рыбы, служащей пищей многим другим рыбам. Но что можно еще разглядеть в яйце? Бертрам! — И Калле Бертрам, смахнув со лба пепельную прядь, нагнулся над микроскопом, меж тем как все мы — за исключением одного Пругеля, — разинув рты, прислушивались и, насколько возможно, не спускали глаз с дверной ручки. Не шаги ли? Английская речь? Нет, это Калле на кафедре, он так пристально глядел в микроскоп, что от напряжения зашаркал ногами. Как будто повернулась дверная ручка? Да, повернулась. И прежде чем Калле Бертраму пришла охота высказаться о чуде в яйце, дверь отворилась и осталась открытой, хотя поначалу никто не показался и можно было предположить, что она просто соскочила с щеколды, но в тот самый миг, как Пругель, видимо, собирался сказать: «Йепсен, затвори дверь», оба англичанина вошли, оба белокурые, оба светлоглазые, оба с покрасневшими лицами.
Они дошли до половины бокового прохода, повернулись к нам и стали всматриваться, словно задались целью узнать какого-то старого знакомого из давнего прошлого. Один из них сказал:
— Война нет, война конец, вы идти домой.
Помнится, мы смотрели на них с удивлением, тогда как они испытующе в нас вглядывались, правда недолго, потом их потянуло, уж это-то мы заметили, к доске, к кафедре. Один из них взял губку, сжал ее в руке и кинул обратно в ящичек; другой покрутился вокруг кафедры и молча, движением руки, предложил учителю Пругелю сесть. Учитель Пругель не сел, однако англичанин не стал настаивать на выполнении своего приказания, наверно, потому, что тут он обнаружил микроскоп. Он подошел к микроскопу, подозрительно на нас оглянулся, опустил лицо, выпрямился — прямо сказать, потрясенный — и подал товарищу знак; тот в два шага очутился подле него, сделал вопросительный жест и был направлен к микроскопу. Посмотрел и второй англичанин, и вдруг, будто неожиданно обнаружил новорожденную морскую корову или какое-нибудь вымершее ластоногое, словом, будто он открыл нечто, что все мы и сам естествовед Пругель упустили, приник глазом к трубке и так и застыл. Что увидел он? Что открыл в яйце пикши?
Он оторвался от микроскопа, лишь когда товарищ слегка похлопал его по затылку, и вот оба дружно закивали: они увидели то, что им было так важно увидеть. Друг за другом двинулись они по проходу мимо окон в глубь класса, где стоял у стены шкаф с наглядными пособиями по природоведению: стеклянный, двустворчатый и вечно запертый — один из ключей давно украшал мою коллекцию. Чтобы не мешало отражение, они приблизили лица почти к самому стеклу. Все мертвое содержимое шкафа ощерилось: щерилось чучело чомги, чучело лысухи и взбиравшийся по полированному пеньку хорек, щерились чучела зайца, ворона и препарированная, просвечиваюшая, как пергамент, голова щуки, даже веретенница в круглой банке, несмотря на немыслимые изгибы, и та щерилась. Англичане молча указывали друг другу на поразившие их экспонаты, даже присели на корточки, чтобы лучше разглядеть скелет тюленя, один попытался открыть шкаф. В конце концов они кивнули друг другу и пошли к двери, и все мы подумали, что они на прощание ничего не скажут или что им нечего будет сказать, но в дверях они остановились, оглядели класс, и один из них повторил: — Война конец. — С тем они и ушли.
А как же Пругель? Он что, забыл про нас? Забыл про микроскоп и про чудо в яйце? Почему его линейка перестала следить за дисциплиной в колонне? Почему он допускал, чтобы ребята липли к окнам? Помню, как он раздавил в руке мел. Помню, как скривил губы и, закрыв глаза, запрокинул голову, как часто и прерывисто задышал, я и сейчас вижу перед собой его оцепеневшее, бледное лицо, он вдруг стал похож на надорвавшегося атлета. Разочарование, растерянность, ярость. Охватившая все тело мелкая дрожь. Хрипение. И я помню, как он, шатаясь, пошел к кафедре, кое-как взобрался — на это его еще хватило — и без сил рухнул на стул, на глазах у всего класса закрыл лицо руками, какое-то время так застыл, а потом со стоном стал ладонями растирать лицо, очень осторожно, словно хотел снять шелушившуюся кожу. Врезалось мне в память и то, как он поднялся, преодолевая неимоверное сопротивление, закрыл обе жестяные коробочки, пожал плечами, затем оглянул класс, явно собираясь что-то сказать, но так ничего и не сказал. И это Пругель, наш естествовед. Наконец ему удалось выговорить: «Ступайте домой!», и, пока мы поспешно собирали тетради и книжки, сам он не двинулся с места, все так же стоял в нерешительности возле своего микроскопа, растерянный, убитый, дал нам сперва всем выйти и не отвечал на приветствия — таким видел я учителя Пругеля в последний раз.
Читать дальше