Ел он с большим аппетитом, говорил долго и под конец произнес незабываемые слова:
— Не всегда семья отвечает за каждого. — Когда он ушел, наше присутствие на похоронах Дитте было делом решенным.
Похороны пришлись на Субботу, панихида была назначена на двенадцать часов. Это были первые похороны, на которые мне разрешили пойти, и я с таким нетерпением их ждал, что в ночь перед похоронами мне приснилась Дитте: будто мы вдвоем с увлечением делаем холмик, крутую горку из пирога с крошкой, тащим вверх мешки с сахарной пудрой и высыпаем на склон, а потом будто мы поднялись туда с санками и помчались вниз, так что дух захватывало. И вдруг санки опрокинулись, и мне в рот набилась земля, она была сладкая. Но вообще Дитте хорошо правила санками, крепко меня обняв, она уверенно лавировала между ольхами, а стволы ольх были покрыты глазурью. Ветер развевал наши шарфы.
В утро похорон я был готов раньше всех и с нетерпением поджидал отца, но ему все, что бы он ни надевал, не нравилось: сначала он обрядился в форму, затем мрачно напялил старомодный черный костюм, еще на свадьбе резавший ему под мышками, а теперь и подавно, и в конце концов, с облегчением кинув штатское на кровать, облачился в парадный мундир, в котором, как когда-то удачно заметил Клаас, очень походил на павиана, по случаю воскресного дня получившего разрешение нарядиться в мундир служителя зоопарка. Он выглядел не одетым, а ряженым, каким-то сфабрикованным, искусственно созданным, и если можно было многое сказать о том, как обычно сидели на нем брюки, то в парадном мундире его вислый зад просто не поддавался описанию, это надо было видеть. Сам мундир все же как-то сидел, поскольку портной в расчете на возможные изменения припустил и на рост и на толщину.
Энергичным жестом вытянув руки по швам, отец предстал на суд матери:
— Ну как, Гудрун, как, по-твоему, сойдет? Могу я в таком виде показаться?
Гудрун Йепсен равнодушно его оглядела, сглотнула растворенный в воде успокоительный порошок и выразила свое одобрение тем, что промолчала, затем в свою очередь подошла к раскрытой двери платяного шкафа с вделанным в нее зеркалом, чтобы в который раз одернуть черное шелковое платье, еле налезшее на шерстяную нижнюю юбку и толстое шерстяное трико. Они могли бы провести весь день, наряжаясь на похороны, если бы, к счастью, не наткнулись на нечто, отвлекшее их от забот о собственном туалете: они обнаружили меня. Почему на мальчике нет черных чулок? И как это без шапки? Мокрый не мокрый снег, все равно вести ребенка в резиновых сапогах неприлично. Если уж надевать шарф, то пуховый. А кальсоны? Какие на нем кальсоны? Покажи ногти. К парикмахеру? Ну, к парикмахеру ты и сама могла бы его послать — так оба они накинулись на меня, щупали, теребили, обряжая всяк по-своему, но к одиннадцати часам поняли, что должны были раньше обо мне подумать.
— Пусть остается как есть, Гудрун, — с обидой в голосе произнес отец, после чего они влезли в пальто, набросили накидки, и мы двинулись все вниз, где нас дожидалась, надо признать, очень взволнованная Хильке. Ее волнение совсем не подходило к черным чулкам, черным галошам и черному суконному пальто. Размахивая подаренными к рождеству лайковыми перчатками, она хлопала себя по ладони, хлопала воображаемых мух на вешалке.
— Что-нибудь случилось? — спросил я, на что Хильке — не просто так, а именно в ответ — хлестнула меня перчатками по затылку и вытолкнула из дому на снег и дождь. Над Северным морем надвигались новый снег и новый дождь, с утроенным гулом на нас шла обложившая полнеба темная туча, волоча за собой белесую пелену. Ветер сразу же испытал нашу устойчивость, налетел на нас сбоку, забрался было под пальто, но, так как мы их наглухо застегнули, занялся накидками. Держать курс при таком ветре и такой скользине, могу вас уверить, было нелегко, но и стоять, поджидая отца, который, разумеется, что-то, как всегда, забыл дома, было немногим легче.
Наконец мы тронулись в путь, я с Хильке впереди, а чета Йепсен, безмолвно и под руку, примерно в пяти метрах за нами — весьма приметный семейный конвой, который, миновав кирпичную дорожку, поплыл по затопленной грунтовой дороге, пересек бревенчатый мостик и двинулся напрямик через поле в сторону Рипенского кладбища, имеющего отношение не к одноименной деревне Рипен — такой деревни вообще не существует, — а к Глюзерупу.
Если бы в ту субботу над нашей местностью появился самолет, глазам летчика предстала бы следующая картина: к небольшой, обнесенной живой изгородью площадке, которую гравиевая дорожка будто пробором разделяла на два прямоугольника, с разных сторон поодиночке и группками стекались люди, одни, слегка отклоняясь назад, шли по ветру, другие то правым, то левым галсом, третьи, низко наклонясь, перли прямо ветру в лоб, они двигались по грязному и все более темневшему снежному полю, встречались у мостков и деревянных мостиков, переброшенных через рвы, скапливались там, мимоходом приветствовали друг друга и уже более многочисленным и упорядоченным потоком устремлялись к ровной и, несомненно, искусственно насыпанной возвышенности, где стояло одно-единственное высокое и длинное строение из красного кирпича. Затем летчик, вероятно, обратил бы внимание на странную одинаковость движений: все торопились, но, соблюдая удивительную дисциплину, никто не бежал к открытым воротам, перед которыми остановились две машины, третья была в пути. Перед воротами новое, еще большее скопление народа, тут уже здоровались обстоятельнее, даже отставляли то, что несли в руках — у многих было что-то в руках, — сходились для разговора, втаскивали друг друга под зонтики. С воздуха многое можно было разглядеть, но, конечно, далеко не все.
Читать дальше