При этом вопросе молодой человек с оглушительным грохотом уронил все тарелки на пол.
— Дурак! — вскричал Гомэ. — Ротозей! Увалень! Осел проклятый! — Затем, овладев собою, продолжал: — Я, доктор, хотел произвести анализ и — primo — ввел осторожно в трубочку…
— Вы бы лучше ввели ей в горло палец! — сказал хирург.
Коллега его молчал, только что получив конфиденциально внушительную головомойку за свое рвотное; почтенный Канивэ, столь заносчивый и словоохотливый в достопамятную эпоху выпрямления кривой ноги, был сегодня весьма скромен и не переставал улыбаться с видом полного согласия.
Гомэ расцветал в своей роли амфитриона, и горестная мысль о Бовари даже неопределенно содействовала его горделивому благополучию путем эгоистического сопоставления этой плачевной участи с собственной его, аптекаря, судьбой. Присутствие доктора Ларивьера окрыляло его восторгом. Он блистал эрудицией, — чего только не называл он: и кантарид, и растительные яды, анчар, мансенилью, и яд гадюки.
— Мне приходилось даже читать, доктор, что некоторые субъекты отравлялись и падали, как пораженные молнией, от яда, развивающегося в сильно прокопченных колбасах. По крайней мере, об этом говорится в прекрасном докладе одного из наших фармацевтических светил, одного из учителей наших, знаменитого Кадэ де Кассикур!
Появилась вновь госпожа Гомэ, держа в руках одну из тех шатких машинок, которые подогреваются спиртом; Гомэ любил варить на столе свой кофе, собственноручно им изжаренный, приведенный с помощью кофейной мельницы в вид тонкого порошка и смешанный с соответствующими ингредиентами.
— Saccharum, доктор, — сказал он, пододвигая ему сахарницу. Затем он позвал сверху всех своих детей, желая знать мнение хирурга о их сложении.
Ларивьер уже собирался уезжать, как вдруг госпожа Гомэ пожелала посоветоваться с ним о здоровье мужа: она опасалась приливов крови к мозгу вследствие привычки его спать после обеда.
— О, будьте покойны, усиленное питание мозга может быть для него только полезно. — И, усмехаясь никем не замеченному двусмыслию своего ответа, доктор отворил дверь, ведущую из столовой в аптеку.
Но аптека была битком набита народом, и немалого труда стоило ему отделаться и от господина Тюваша, боявшегося за жену, что она наживет воспаление легкого, имея обыкновение плевать в золу; и от господина Бинэ, страдавшего приступами внезапного голода; и от госпожи Карон, у которой часто бегали по телу мурашки; и от Лере, подверженного головокружениям; и от Лестибудуа, с его жалобами на ревматизм; и от госпожи Лефрансуа, мучившейся отрыжкою. Наконец тройка почтовых лошадей тронулась в путь, после чего все нашли, что доктору следовало бы быть полюбезнее.
Общее внимание направилось между тем на аббата Бурнизьена: он шел через рынок, неся умирающей святой елей.
Гомэ, согласно своим убеждениям, немедленно сравнил священников с воронами, слетающимися на трупный запах; вид служителя церкви был ему неприятен — ряса напоминала ему о саване, и он ненавидел первую отчасти из ужаса перед вторым.
Тем не менее, не отступая перед тем, что он называл своим «профессиональным долгом», он опять пошел к Бовари вместе с Канивэ, которого Ларивьер перед отъездом настоятельно об этом просил; и если бы не подействовали протесты жены, он взял бы с собою и двух сыновей для их душевного закала, дабы тяжелое зрелище послужило им уроком, наглядным примером, торжественною памятью на всю жизнь.
Когда они вошли, комната была полна мрачного величия. На рабочем столике, покрытом белою скатертью, на серебряном блюде, рядом с тяжелым серебряным распятием, между двух подсвечников с зажженными свечами, лежало пять-шесть комочков ваты. Эмма, уставившись в грудь подбородком, широко раскрывала глаза, а ее исхудалые пальцы шарили по простыне тем слабым и внушающим ужас движением, которым умирающие словно ищут натянуть уже на себя саван. Шарль, бледный как статуя, с красными, как угли, глазами, стоял, уже не плача, прямо против нее, в ногах кровати; священник, преклонив одно колено, бормотал молитву.
Она медленно повернула голову и, видимо, обрадовалась, увидя фиолетовую епитрахиль, — переживая, быть может, среди осенившей ее глубокой внутренней тишины утраченную сладость своих первых мистических восторгов вместе с забрезжившими видениями вечного блаженства. Священник поднялся, чтобы взять распятие; она вытянула шею, как жаждущий, которому дают пить, и, прильнув губами к телу Богочеловека, изо всех своих слабеющих сил запечатлела на нем самый страстный поцелуй любви, какой когда-либо дарила в жизни. Потом священник прочел Misereatur и Indulgentiam, обмокнул большой палец правой руки в освященный елей и приступил к соборованию: сначала помазал очи, ненасытно искавшие земных прелестей; потом ноздри, жадные до благоухающих дуновений и любострастных запахов; потом уста, открывавшиеся для лжи, стенавшие от гордости и сладострастия; потом руки, услаждавшиеся чувственными прикосновениями, и, наконец, ступни ног, некогда столь быстрых и проворных, чтобы бежать на зов желания, но которым теперь не суждено более ходить.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу