«…А они мне и говорят: идет к нам государь–цесаревич Константин Павлович со всем аршавским гарнизоном, расправу вершить, и супруга ихняя с ними, Конституция, стало быть. И все ну кричать: да здравствует, стало быть, Конституция».
— И ты кричал? — строго для виду спрашивал Николай Павлович. На самом деле он наслаждался. Ему казалось, словно вернулся он в детство и слушает какую–то страшно запутанную русскую народную сказку, точно как любила ему сказывать нянюшка Филатьевна.
— Дак и кричал, — задушевно соглашался Серега, не выпадая из сказочной интонации, — чего ж не кричать, когда такое дело! А офицер мне и говорит: стой тут, отступать не моги, потому как сейчас Великий князь придет, отбирать у государя–цесаревича корону его, Богом данную. А он брата своего уж младшего и в железа оковал…
— Так это я, что ли? Я брата оковал? А ты поверил?
— А мне откудова знать, Ваше императорское величество? Эт я уж потом спознал, что это вы, как вас на коне увидел впереди войска, да как Михаил Палыч с нами беседовать изволили. Тут–то я ему и говорю: Эх, говорю, барин, Кондратий Федорыч, что ж вы, нас, солдат–то, во искушение ввели?
— Какой барин?
— Да барин наш, батовский… — тут Серега прикусил язык, не зря ли он назвал барина.
— Кондратий Рылеев — твой барин? Ты говори, говори, мне он уж давно известен!
— Батовские мы, рылеевские, оттуда меня и в некруты–то забрили… А я его на площади увидел, говорил я с ним. А он посмотрел–то на меня, барин, печально так посмотрел — да и прочь пошел…
— Так ты когда понял, что вас обманули?
— Дак, Ваше величество, тогда и понял, как Михаил Палыч приехали и говорят: вот он я, никто меня не неволил, и братца я свого в Аршаве третьего дня видал, как он от короны от своей при мне самолично отказывался… А господа офицеры не захотели слушать Михаила Павловича, зашумели, тогда тот барин, что в статском, выходит, стало быть, перед баталионом, да и поднимает на него, на голубчика, свой пистолет… А сам белый весь, что плат, дрожит–трясется…
— Кюхельбекер? — Николай Павлович так увлекся, что присел на край стола, наклонившись в сторону Филимонова, который тоже ушел в рассказ настолько, что и вовсе перестал бояться
— Точно! — обрадовался Серега. — Точно так его и звали, имячко такое чудное, я все потом упомнить не мог — хлебопекарь–не хлебопекарь… Значит, поднимает он на него пистолет, а я рядом и случись!
— Ну? А дальше–то что?
— Ну вот, а дальше я за руку его беру и говорю ему: что он, говорю, тебе сделал? А он, бедный, пистолетом поводил–поводил в разные стороны, но не выпалило ничего у него… Так он голову–то опустил, да и пошел кругами, да и пошел…
— А ты что делал? — тяжело вздохнул Николай Павлович.
— Я‑то? Мне там еще морду помяли немного, когда я заспорил, да это пустяки. Ну а потом и палить начали — только одною молитвою и спасся, — на глазах у Сереги выступили слезы, — вы уж, Николай Павлович, Ваше величество то есть, простите меня, дурака глупого! Наше дело солдатское. Сказали стоять — я и стоял… Сказали идтить — я и пошел…
Николай Павлович встал и прошелся по кабинету. У него самого почему–то в горле так и свербило.
— Мне тебя, Серега, прощать не за что, — тихо сказал он, — я тебе верю. Иди сейчас к господину Лазареву, скажи, что я велел тебя поместить, где казаки мои находятся. Будешь служить при моей особе, согласен?
— Рад… Счастлив стараться, Ваше величество, — просиял Серега. Он действительно не верил своему счастью. Как будто сон какой! Вот так, в один день, как праведник старозаветный, из ада во рай!
— Иди, иди Филимонов, час поздний. Мы тут встаем рано, у нас работы много… Ступай!
Николай Павлович торопился удалить Филимонова от себя. Он боялся разреветься.
Animula, vagula, blandula,
Hospes comesque corporis,
Quae nunc abibis in loca,
Pallidula, rigida, nudula,
Nec ut soles dabis jocos?
О, душенька, легкая, нежная,
О, гостья и спутница тела,
В какие пустыни безбрежные
Навек от меня полетела,
Веселость забывшая прежнюю?
Император Адриан. 2‑й в. н.э
СЕРГЕЙ ПЕТРОВИЧ ТРУБЕЦКОЙ, МАРТА 11, 1826 ГОДА
Сергей Петрович ненавидел себя уже четыре месяца. Сколько раз бы он ни обращался к Богу с отчаянной мольбой о помощи, состояние это не проходило. Первых недель в тюрьме он просто не помнил. Как будто бы тьма глубокая навалилась на него. Открылось кровохарканье, про какое дворцовый медик, пользовавший его последние несколько лет, говорил, что это не чахотка, а следствие некоей врожденной его особенности. Тюремный лекарь, уверенный, что это чахотка, прописал холодное молоко, и он его послушно пил, лежа целыми днями на жестком своем топчане; сейчас все ему сделалось все равно.
Читать дальше