Он искал выхода, но все выходы были мечтательные, следовательно, никуда не годились. От брата Андрея он кое-как отвязался. Тот экзаменовался в Инженерном училище, однако набрал низкий балл для того, чтобы попасть в число поступивших. С трудом удалось пристроить его в училище гражданских инженеров и поместить в общежитие.
Он тотчас оставил большую квартиру и переселился в две комнатки этажом выше того же дома Пряничникова. Денег на квартирную плату всегда не хватало. Тогда вдруг явились «Мертвые души» и шли так, как ни одна книга не шла на Руси. Следом были даны четыре тома его повестей. Среди них, читанных и зачитанных им, сверкнула настоящим шедевром не известная прежде «Шинель». Он был потрясен. Сердце его облилось кровью и затрепетало, забилось, как воробей. Поразительно, как тот-то, тот угадал! Человек незначительный, неприметный, почти без ума, однако ж почти что святой, точно бы из Писания взят и прямо вброшен на переписку бумаг, а он ничего, пишет и пишет, и ничего-то, ничего-то не нужно ему, это в наше-то время, когда за чином, за выгодой всё устремилось, решительно всё, точно весь мир из одного сумасшедшего дома сбежал и никак не может вспомнить себя, человека вспомнить в себе, и вот Башмачкин этот и есть истинный человек, христианин, смирение ангельское, а терпение-то, терпение несказанное, издеваются над ним, смеются, добывают щелчками, а он-то один только раз на обидчика поглядел и такое слово сказал, что обидчик тотчас на место, понял, видать, что перед ним Человек. Иметь сочинения Гоголя стало так же необходимо, как иметь собрание Пушкина, в последнем издании, в одиннадцати томах. Ему открылось как свыше, что литература есть подвиг, однако, натура-то уже пообтерлась, обмялась, приняла в себя кое-что от здешнего мира, также и деньги, много денег, впрочем, беда-то вся в том, что только для тех, кому удается подвиг свершить, или, напротив, для тех, кому удается талант подороже продать да на том и весь талант потерять, Николай Васильевич и об этом сказал, повесть там поместил, названье «Портрет». С того дня для него главной идеей и смыслом всей жизни стало создать истинный, неподдельный, несомненный шедевр, всех удивить и взять кучу денег, пожить всласть, а после, когда надоест, пожалуй, всю кучу на бедных отдать, или, лучше, на благо всего человечества, без мысли о благе всего человечества, как без Шиллера, он тогда прожить не мог дня. Он тотчас взялся за дело. Он исписывал лихорадочным почерком большие листы, пересматривал, переправлял и с отчаяньем в сердце, но трезво выносил приговор: шедеврами они даже не пахли, не только никого не могли удивить, но не могли дать ни рубля, тогда как деньги день ото дня становились крайне нужны. Он уже намеревался оставить свои тесные комнатки и до выпуска, то есть до получения жалованья, снять какой-нибудь угол, когда брату Мише пришла в голову здравая мысль просить своего ревельского приятеля Ризенкампфа разделить с ним эти комнатки и воздействовать на близкого к падению брата примером своей аккуратности. В самом деле, Ризенкампф был прибалтийский немец и аккуратнейший человек, уже приступивший закладывать фундамент будущих своих капиталов, поскольку без будущих капиталов и жить не хотел. Беспорядок на столе был ему неприятен. В самом деле, на столе, на стульях, на окне, на полу в два, а то и в три слоя громоздились исписанные, полуисписанные и разорванные в клочья листки. Поначалу немец решил, что это записки к экзаменам или переписка дельных бумаг, за что заказчики деньги дают, копеек по пятнадцать, по двадцать за листик, однако пригляделся, почитал там и тут и увидел, что это литература. Не то что бы немец был враг литературы и прочих искусств. Он довольно много читал, они вместе бывали в концертах, только для немца это было всё вздор, пустяки, пустое препровождение времени, отдохновение после настоящих трудов, а настоящими трудами он почитал только те, которые позволяли сколотить капитал. В ответ на его наставления он с восторгом декламировал ему из «Шинели»:
– «Молодые чиновники подсмеивались и острились над ним, во сколько хватало канцелярского остроумия, рассказывали тут же пред ним разные составленные про него истории, про его хозяйку, семидесятилетнюю старуху, говорили, что она бьете его, спрашивали, когда будет их свадьба, сыпали на голову ему бумажки, называя это снегом. Но ни одного слова не отвечал на это Акакий Акакиевич, как будто бы никого и не было перед ним; это не имело даже влияния на занятия его: среди всех этих докук он не делал ни одной ошибки в письме. Только если уж слишком была невыносима шутка, когда толкали его под руку, мешая заниматься своим делом, он произносил: „оставьте меня, зачем вы меня обижаете?“ И что-то странное заключалось в словах и в голосе, с каким они были произнесены. В нем слышалось что-то такое преклоняющее на жалость, что один молодой человек, недавно определившийся, который, по примеру других, позволил было себе посмеяться над ним, вдруг остановился как будто пронзенный, и с тех пор как будто всё переменилось перед ним и показалось в другом виде. Какая-то неестественная сила оттолкнула его от товарищей, с которыми он познакомился, приняв их за приличных, светских людей. И долго потом, среди самых веселых минут, представлялся ему низенький чиновник с лысинкою на лбу, с своими проникающими словами: „оставьте меня, зачем вы меня обижаете?“ и в этих проникающих словах звенели другие слова: „я брат твой“. И закрывал себя рукою бедный молодой человек, и много раз содрогался он потом на веку своем, видя, как много в человеке бесчеловечья, как много скрыто свирепой грубости в утонченной, образованной светскости, и, боже! Даже в том человеке, которого свет признает благородным и честным…»
Читать дальше