Утратил покой. Может быть, навсегда. Подозрительно оглядывал встречных и поперечных. Он? Или тот? Металась и никла его беспомощная душа, возделанная античной словесностью. Ему грезилась то рука, сбивавшая камнем амбарный замок, то спрятанный за пазухой нож. Камень был тяжёлым и грязным, а лезвие страшно блестело во тьме.
В исступлении иногда бормотал, часто вслух, если оставался один:
— Скрежет ненависти повсюду. Повсюду бормотание зависти, злобы. Повсюду боготворят своё чрево и служат только ему, позабыв о душе. Ибо дьявол властвует над людьми.
Так юноша увидел несчастных, погибавших у всех на глазах, может быть, уже бесповоротно.
Несчастны бедные, когда они имеют только на хлеб или вовсе не имеют на хлеб, когда они ежечасно унижены, ежечасно оскорблены, когда сами презирают и мучат себя, когда силой обстоятельств и слабостью духа склоняются к преступлению, лишь бы избавиться от холода, голода, оскорблений и мук.
Несчастны также богатые, когда слишком много имеют, чтобы спокойно уснуть, даже забрав сплошными решётками узкие окна, когда их душит низменный страх потерять то, что излишне для человека и христианина, когда им вечно мало того, что у них уже есть, когда их алчные души разъедает тщеславие, когда жаждут иметь ещё больше и тоже в жажде своей неизбежно склоняются к преступлению.
Все несчастны, и многие, слишком многие по этой причине преступны, если не в исполнении, то хотя бы в намерении, и по этой причине ещё больше несчастны.
Все мы, решительно все, попали в магический круг. Все вертимся, лишённые собственной воли, в этом неодолимом дьявольском круге.
Все страдаем.
Страдаем нещадно.
Глядеть на эти страданья и продолжать жить как ни в чём не бывало?
Он не мог. Его нежная, мягкая, отзывчивая душа, облагороженная чтением древних философов и рассказами Гроцина, страдала за них, страдала совместно с ними, страдала, может быть, даже больше, чем страдали они, доведённые до отупения, одни бедностью, другие богатством, ибо притерпелись к порокам и преступлениям, сделали правилом грех, приучились относиться к себе снисходительно, прощая себе прегрешения ради денег, земель и овец, находя поддержку в губительной мысли о том, что все мы таковы, что так уж устроена жизнь.
Однако лично его, отца, его дом пороки и преступленья обошли стороной.
Ни во что недозволенное, тем паче преступное он не был замешан.
Как же мог привыкнуть к недозволенному и преступному, даже если бы захотел, ибо многие грешные души о тернии жизни набили мозоли, а он свежей, от крытой душой окунулся в самую мерзкую житейскую грязь.
И больно, и страшно, и зябко становилось ему наблюдать эту жизнь. В его представлении она была ненормальна, уклонилась с пути, предписанного Христом. Всё запуталось в ней. Всё было нечисто и ложно. Эта жизнь неминуемо шла к катастрофе, ибо долгое время подобная мерзость преступления и греха длиться никак не могла, должна была рухнуть, провалиться куда-то от чрезмерности прегрешений, испепелиться, исчезнуть, да и могла каждый миг провалиться куда-нибудь в тартарары.
Не ведал, каким именно способом разразится эта беда, но был убеждён, что разразится у него на глазах, если бедные и богатые не остановятся в бешенстве алчности, если не поймут погибельности её и сами не переломят себя, ежечасно, ежеминутно ставя в пример себе то, чему учил нас Христос.
А что же делать ему?
Сложить руки и ждать?
Сидеть сложа руки не умел.
Но что мог сделать в двадцать два года, не заняв положения в обществе, не приобретя ни авторитета, ни власти?
Ему нужна была помощь. Он нуждался в мудром совете.
Так после долгого перерыва отправился к Мортону.
Неуютно, тревожно стало ему в Ламбетском дворце. Гулко раздавались каблуки башмаков в опустевших покоях. Знакомая мебель была сдвинута с мест.
В глубоком молчании старый слуга провёл его в кабинет.
В любимом кресле наполовину лежал, наполовину сидел непривычного вида, ссохшийся, помертвелый человек. Когда-то спокойное, но живое лицо сделалось маленьким, желтоватым и равнодушным к земному, точно застыло, закостенело. Под глазами широко расползлись чёрные тени. Светлые глаза, вспыхивавшие когда-то страстями, острым умом, потускнели и, казалось, не видели уже ничего.
Вместо алой кардинальской мантии на нём был теперь толстый белый халат. На ручках кресла лежала доска. На доске разместились серебряные тарелки и любимая чаша всё того же вина. В исхудалой, почти детской ручонке была зажата серебряная четырёхзубая вилка. Этой вилкой старик подбирал что-то тёмное с почти полной тарелки и медленно, осторожно, неловко просовывал в тяжело раскрывавшийся рот.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу