Да, речь шла о Марии Шварц, которая училась с ним в одной школе.
Он даже не успел удивиться, узрев здесь бывшую Блоху — она вошла, поздоровалась со всеми и прямым курсом проследовала к одинокому, стоящему в вечной тени столику, за которым в более счастливые времена всегда сидели супруги Кац, а теперь там была одна Нора.
Нора — ласточка с переломанным крылом — ее траурная шаль криво свисала с плеча — сидела и что-то неслышно рассказывала девочке, лица которой Рональд даже не видел — видел только стреноженный нефтяной водопад ее волос — они падали ниже лопаток, и концы были прихвачены простой заколкой, иначе — разметались бы по спине, по плечам. Они со старухой явно были одной стрижиной породы. Только Нора уже умела тревожно кричать перед дождем, а Мария только училась летать.
Рональд играл. Он знал, что в самом скором времени все разговоры прекратятся. И он — когда захочет передохнуть — подсядет к любому столику, не для того, чтоб выпить (он не любил пить) или чтоб его похвалили (похвал он не любил тоже). В этом кабачке Ронни был теперь таким же непременным и нужным, как ранее его отец.
Он подсел к столику бабки Норы — она, казалось, и не заметила, что Гольдберга заменил его сын.
Старуха и девушка прекратили свой тихий разговор и обе уставились на него.
Он дернул гольдберговским носом и сказал:
— Извините.
Мария беззвучно рассмеялась, и он невольно уставился на нее.
— Ага, — сказала бабка Нора, — Слышишь, Гольдберг, есть женщины, которые мужчин с ума сводят. Есть и такие, на которых ты поглядишь и подумаешь — хорошо, что я в здравом уме. А вот есть такие, с которыми будешь сам сходить с ума, каждый день. Добровольно. И с радостью.
Ронни сощурил глаза, и Нора одними губами сказала, кивнув на Марию:
— Эта — из последних.
В этот вечер Рональд провожал Марию до дома.
В следующий вечер тоже.
Правда, до своего.
1927. Игра в четыре руки. Пуци
Эрнст Ханфштенгль спрятал красные от холода руки в карманы пальто. Снова забыл перчатки, недотепа, привычно «обласкал» он себя. Он втянул голову в плечи и опустил ее, чтоб основной зоной воздушной атаки стал лоб — уж очень неприятно кололи лицо летящие снежинки. Поневоле глядя вниз, он заметил пятно на лацкане пальто. Что за черт?.. И почему, как всегда, на самом видном месте?.. Темное, отвратительно темное, оно выделялось на светлой шерсти, словно неряхина печать. Этот пес жутко нечистоплотный, вспомнил Эрнст слова Хелен, Мария, отведите его в гараж, в доме ему не место. И мне тоже не место, я точно такой же громадный, нелепый, неряшливый, недаром же мне в насмешку дали такое прозвище, подумал тогда хозяин пса — и сейчас вспомнил об этом.
Он знал, почему ему сейчас так холодно — потому что плохо. Обычно его большое неуклюжее тело было так же малочувствительно к холоду, как туша полярного медведя, и мерзнуть, да еще и когда совсем не так уж холодно, он мог лишь тогда, когда ему казалось, что он — дом, брошенный дом с беспомощно зияющими окнами, безжалостно пронзаемый сквозняками…
Эрнст Ханфштенгль поневоле всегда сравнивал себя с чем-то огромным — дом, медведь, ньюфаундленд Шварц. Он был очень высок, и лапищи — что задние, что передние — у него были здоровенные. Любому, кто видел его в первый раз, становилось страшно, когда он приглашал даму на вальс или садился за рояль. Казалось, что дама завершит тур раньше срока с расплющенными пальцами на ногах, а от одного прикосновения этих ручищ к клавишам рояль взревет, как бомбардировщик, а может, даже и взлетит. Но… танцевал Ханфштенгль на удивление грациозно для такого неуклюжего верзилы, а рояль под его руками звучал и весело, и нежно, но уж никогда не оскорбительно для слуха…
Отвратительный вечер. Но закончился он для меня неплохо, подумал Эрнст, и на том спасибо тебе, Господи, и молодому фон Шираху. Могло бы быть и хуже на душе.
Адольф, надо заметить, ничего так и не понял — и это тоже неплохо, еще ж не хватало, чтоб он сунул в это свой нос. Гитлер, это Эрнст заметил за ним давно, обожал лезть в чужую личную жизнь, словно какая одинокая баба. Зато, кажется, Руди Гесс все понял. Но, разумеется, ни слова не сказал Эрнсту. Есть вещи, о которых мужчина мужчине, если меж ними существует хоть какое уважение, говорить не должен. Да и что тут скажешь — Пуци, ты только посмотри, как ведет себя твоя жена?
Как-как. Липнет к Геббельсу, вот как. Да так, что не заметит этого только слепой или пьяный, как Роберт Лей. Лей был сильно пьян — настолько сильно, что ему не хотелось быть душою компании, и посему он мирно сидел на диванчике и слушал, как Пуци тихонько играет на рояле (занялся он этим единственно из желания не слушать Геббельса). Лей тоже играл прекрасно, но не при Пуци, утверждая, что подмастерью нечего делать там, где работает мастер.
Читать дальше