В покое, в мирном участии, в теплом дружеском понимании нуждался он пуще воздуха для труда своего, а покоя, участия, понимания не находилось ни в оставленной сзади Москве, ни в каком-нибудь прочем, ближайшем или отдаленнейшем, месте.
Ни в какой стороне он не видел просвета. Вся его жизнь представлялась нелепой, и если он еще сносил кое-как эту горькую, эту несносную дрянь, так это лишь ради того, чтобы окончить свой труд, а там в тот же день умереть.
Как всегда, он нуждался в совете. Для совета оставался один человек, самым искренним чувством которого он бы мог вполне доверять. Он приказал нанять обывательских лошадей. Через какой-нибудь час притащились две тоскливые клячи и запряглись кое-как. Он стиснул под мышкой портфель. Лакей вынес его чемодан. Мещанин в потертой поддевке кулем взвалился на облучок. Клячи пораздумались несколько и нехотя сдвинулись с места. Колокольчик забрякал с заунывной тоской.
Он отправился в Оптину пустынь, верстах в сорока от Калуги, где его всегда ждал Порфирий, давний приятель, веселый монах, Ю ясность духа наживший такую, что ему всегда бывало полезно видеть и слышать его.
Отчаянье несколько поотступило, сменившись ровным, однако ненастным расположением духа. Уже свечерело. Расходясь понемногу, накрапывал дождь, дремотно постукивая о кожаный верх, однако ему не спалось. Коляска тряслась на разъезжанных колеях. Что-то скрипело и охало. Ямщик полусонно молчал. Клячи едва перебирали ногами. Он жался в угол черного неспокойного ящика. Ослабевшее тело качало и било о зыбкие стенки. Мысли путались и брели кое-как:
«Коляску подсунули дрянь, по дождю никогда не доедем, на свадьбу сестре подарить, а раненько стемнело, опрокинет, опрокинет, подлец, вот уж осень совсем, отчего…»
Вдруг врывалось с тоской:
«Порушила жизнь, измотала…»
Он отдергивал грубую полотняную занавеску, выглядывал, хоронясь от своих мыслей, в окно.
Черные поля да кусты совались с угрюмым видом в глаза. Черное небо висело над самым верхом невысокой коляски. Колокольчик бренчал как сквозь сон.
Он отворачивался от этой невеселой картины, прятал лицо в воротник и пытался уснуть, однако повторялось опять:
«По самому сердцу прокатило катком…»
В самом деле, он явился на свет полумертвым, и его первый крик скорее походил на слабый писк комара. Его отходили, однако ж он болел беспрестанно, и нежные сердцем, перепуганные родители окружали его бережливой любовью, так что он рос в тишине, среди страстно любящих душ, долго не зная о том, что где-то вдали грохотал остервенившийся мир, власть над которым утверждал Бонапарт, сверкали жалом штыки, свирепела картечь, стонали и корчились в предсмертных мучениях изодранные в клочья живые тела, увечные трупы гнили в тысячах братских могил, над которыми рыдали сироты и вдовы, калеки молили о подаянии под окнами всех европейских домов. Он же видел одни милые, одни добрые лица. Никто не повествовал ему о грохочущем мире, никто не приготовил его. Папенька сам скрывался от этого мира в чувствительной прозе Карамзина. Маменька, никогда ничему не учась, не читала газет. Папенька с нежностью ворковал ему чудные сказки. Маменька с еще большей нежностью накармливала пампушками и ватрушками его хилое тело и не отпускала с глаз своих дальше родного плетня. Тело кое-как поправлялось, а душа в бездумном блаженстве продремала все детство, не испытывая все девять лет ни слабейших тревог, даже не подозревая о том, что тревоги существуют на свете. По долгим зимам он любил глядеть на огонь, когда широкую печь вволю натапливали желтой соломой. Летом часами просиживал на открытом балконе, с которого глазам его открывалась дивная роскошь жаркой земли, заставляя его обмирать, неотрывно глядя на то, как громадное солнце блистало в томительном полдне, как плавилось бездонное небо в его спокойном ясном жару, как покоился папенькин сад, укутанный в зелень, как тянулись пруды, обращаясь в изогнутое стекло, брошенное сверкающим изумрудом в темную зелень, как открывались за садом бескрайние дали, где стога, золотая пшеница и пыльные змеи белых дорог, где струилась безмолвная Голтва, пламенея под солнцем расплавленным серебром, где стояли светлые хутора и темнели раскиданные на просторах левады, где царили тишина и покой, только глазу не видимый жаворонок звонко звенел в вышине и в траве беспрестанно стрекотали цикады.
Такой прекрасной, такой очаровательно-безмятежной впервые узрел он природу земли, такой в его душе она сбереглась на всю жизнь, и никаких иных радостей не желалось ему, лишь погружался он в свое вдохновенное созерцанье, которое нарушалось лишь тем, что изредка в безмолвии тишины, откуда-то раздавалось его слабо произнесенное имя. Тогда что-то темное шевелилось в душе от этого странного зова, от ужаса перенималось дыханье, и он бросался в беспамятстве прочь от тихо зовущего сада, и лишь вид человека, попавшего вдруг на глаза, изгонял этот страх, а вместе с ним сердечную сушь.
Читать дальше