Он увидел: приобретательство затуманило всех. ВУже позабыто давно, что все люди братья, что единственное достоинство человека заключается в том, чтобы истинно жить для других.
Нет, все так и рвались подняться повыше, сделаться позначительней и поважнее других не в добрых делах, а нахватанным облыжно богатством и чином. В почете оказывались одни генералы, военные, штатские, даже литературные, лишь бы полный был генерал и на службе в каком-нибудь ведомстве состоял. Живи последней скотиной, наипоследнейшим хамом, этого свинства не приметит никто, если ты генерал. Всякое слово генерала принималось за истину, во всяком генеральском событии виделся истинной жизни наглядный пример. Все генералам прощалось, чуть ли не скотство, потому что таково и было общее убеждение, что генералами и становятся для того, чтобы жить по своей воле и прихоти, не соображаясь ни с кем и ни с чем, то есть жить как свинья. Состояние, должность и чин сделались индульгенцией нового времени. Обстраивайся по карману, по чину, по штатному расписанию -0 и свят пребудеши перед собственной совестью и перед людским недостойным судом.
Вот какая морока целое общество сбила с пути. Все возжаждали сделаться генералами, чтобы не соображаться ни с кем и ни с чем и жить как свинья. В генералы ломились через задние двери, в герералы проползали, карабкались, ввертывались винтом, из видов на генеральство переносились лютые унижения, из видов на генеральство служили бог знает где, прислуживали бог знает кому, из видов на генеральство лизали престарательно то, что предлагалось лизать.
Уде мало кто делал доброе дело, уже нигде не виделось попечений о государственных интересах, уже слова о благе отечества, о процветании и благоденствии прикрывали жажду при обретательства и нового чина, уже рассуждали о чести и совести, лишь бы подняться на ступеньку повыше и на высокой ступеньке понабить потуже карман, уже одно богатство и чин любили.
Всем неистощимым жаром отравленного корыстью сердца, уже поклонялись одним чинам и деньгам, уже не иным кумирам, а тем же чинам и деньгам приносили бестрепетно всевозможные жертвы, уже ради них продавали и совесть и честь, и все блага отечества, уже одними деньгами и чином определялось все достоинство человека, уже все устремилось лишь к ним, а не к добрым делам. Уже умением жить именовалось умение наживаться и красть. Уже счастье жизни заменилось шумной попойкой, уже отдохновение от трудов превратилось в азартные игры, уже любовь обернулась одним животным влечением, дружба полагалась соучастием в воровстве, сочувствие ближнему – ловкой протекцией, деяние – очковтиранием, служение отечеству – исканием мест, и ложь захватила священное место правды повсюду, куда он ни глядел.
Они лгали с ошеломляющим удальством, нарочно запутывая всякое дело, лживые цифры проставляя в служебных отчетах, не начавшие возводится сооружения, рапортуя благополучно вступившими в строй, победно раздувая не достигнутые успехи, утаивая собственные ошибки и промахи, похищенные суммы показывая пошедшими на содержание вдов и сирот, сгоняя со света всех тех, кто пытался докопаться до истины и на чистую воду вывести жулика. Они всеми кадилами кадили властям, подличали, льстили, юлили, угодничали, хитрили, плели петли, лили пули, составляли бумаги, пускались в доносы, лишь бы удержаться на месте и доказать свое право на богатство и чин.
По-разному проделывали они такого рода проделки: одни ломились вверх напролом, подобно оглобле, другие изощрялись изящнейшей тонкостью, третьих мутило от отвращения, четвертые щеголяли откровенным цинизмом, но уже ни у кого шевелилось догадки о том, что испокон века почиталось благородным и честным поступать противно тому, как всякий день, всякий час поступали они.
Ни в ком не слышалось и тени сомнения, все полагало, что так уж исстари ведется на свете и не присягнувши никакая не скажется речь, а не укравши никакое не сварганится дельце, без этого, брат, человеку нельзя.
На один живой пример у него еще оставалась надежда, и он часами выстаивал перед конторкой своей, отыскивая литые слова, чтобы тем верней образумить своих соотечественников, словно сошедших нарочно с ума, он все-таки верил, что оно таилось и теплилось в нем, это живое и властное слово. Живое и властное слово точно бы слышалось в нем, когда он навостривал ухо, и он, ломая ногти, до мучительной боли в ногах, выцарапывал его из себя и стремительно выводил на бумаге обнаруживал вдруг, что живое и властное слово тотчас умирает на ней, едва успевали просохнуть чернила.
Читать дальше