Всего бы минутку одну, а там ещё и ещё попристальней вглядеться в себя, извлекая наружу всякий поступок и всякую мысль, как на Страшном суде, даже тот угол, в котором зародились они, и то время дня, когда когда-то вскользь поведал о них, либо напротив, опамятовался, благоразумно попридержал про себя, как всенепременно обязан делать тот, кто всерьез, а не в шутку занят душевным делом своим, хотя бы в то немногое время, когда душа его слышит досуг и способна хоть час или два или весь день прожить жизнью, углубленной в себя, во все стороны переворачивая всю свою жизнь, как постоянно делывал он, приключись остановка и заминка в труде, уверенный в том, что в нем самом причина остановки, заминки, надеясь освободиться, душу очистить ещё от одной какой ни на есть червоточинки, пятнышка грязи, подняться повыше себя самого и вновь с обновленными силами приняться за долгий обдуманный труд.
И как бы хотелось развеселиться немного от горьких воспоминаний о прежнем, былом! И как бы хотелось, чтобы они удержали его, раз уж нечему стало его удержать!
Нет, он в уныние не впадал, он не отпускал себя в тяжкий плен малодушия, помня всегда, что жизнь наша извечно не рай и не может расстелиться ровной гладкой дорогой, без приключений, без передряг, из одних удовольствий да наслаждений, из одних счастливых побед над собой. Он не позабывал никогда, что ютится на грешной земле и что по этой причине всякую минуту с нами не только может, но и должно случаться что-нибудь самого из нежданного, не предвиденная ничем передряга и приключение. Мудрый о своей земной доле помнит всегда и ставит передрягу и приключение себе впереди, при самом начинании всякого дела и потому не предается ни излишней радости при виде того, что легковесный, легкомысленный человек в самозабвении именует удачей, как не предается и горести при виде того, что тот же легковесный, легкомысленный человек именует неудачей и даже несчастьем, но умными глазами оглядывает всякую свою передрягу и всякое свое приключение с разных сторон, прежде вопросивши себя самого, не обманулся ли наружностью и первым своим впечатлением, чтобы не радоваться тому, чему не следует радоваться, и не печалиться тем, от чего не следует предаваться печали, и, так размысля все обстоятельства, снова с должным терпением берется за прерванный труд.
Вся разница с прежним его ещё не до конца собранным состоянием была в том, что передряга и приключение были слишком уж велики и корни их уходили так глубоко, что его размышлениям как будто не видно было конца.
Главное, он настойчиво размышлял, в чем и когда согрешил, следствием чего непременно и нажил себе и ту передрягу, и то обидное и тяжкое приключение, полагая, что если в самом нашем поступке не открывается ничего неблагоразумного и никакого дурного намерения, а всё то, в чем нет дурного намерения и что вместе с тем не противно здравому смыслу, не есть уже грех, а если к тому же всё предприятие предпринято ещё и с добрым намерением и с желанием истинного добра каждому человеку и всему человечеству, то уже оно никогда не послужит худому.
Отчего же тогда он пришел не к тому, к чему шёл?
Не узнавши без уверток и точно того, невозможно разумно и честно выбрать дорогу вперед.
Благо память его до того ещё была хороша, что он помнил каждый угол и каждое место, где произносилось каждое слово, чужое или его самого. Славная память, верная память! С такой хоть куда! Дай Бог, может быть, его память ещё верой и правдой послужит ему! К тому же он твердо-натвердо был убежден, что как добро, так и зло помнить следует вечно, добро для того, что уже одно воспоминание о добре делает лучше, а зло для того, что с самого того дня, как причинили нам зло, неотразимый долг наложен на нас отплатить за зло непременно добром.
Чего же более было в жизни его: добра или зла? Кому и за что ещё надлежало ему отплатить?
Когда-то, казалось, слишком, неправдоподобно давно, Бывал и он в вечном городе Риме, снимал просторную комнату на виа Феличе, 126, что по-русски величалось бы так: Счастливая улица.
И был он истинно счастлив на ней!
В его комнате, неприступной и строгой, как келья, были голые стены, чтобы пустые безделки или, тем хуже, картины не отвлекали его от труда, два невысоких тесных окна, прикрытых частыми решетками внутренних ставней, в дневные часы оберегающих его от жара неотразимого римского солнца, и большой круглый стол посредине для слишком немногих гостей, иногда и лишь по строгому уговору навещавших его. Направо от двери стояла кровать. К стене, рядом с маленьким шкафом, заставленным книгами самых избранных авторов и драгоценными для него лексиконами, приткнулся соломенный узкий диван, на котором он изредка отдыхал среди дня. У другой, в ряду соломенных стульев, в беспорядке заваленных раскрытыми книгами вперемешку со смятым бельем, возвышалась конторка, с графином холодной воды, почерпнутой им самим из фонтана, с небольшим истершимся ковриком перед ней, предохранявшим от холода его слабые, зябкие ноги.
Читать дальше