Однако царь медленно обвёл зал непроницаемым взглядом, картинно откинул фалды мундира и спокойно опустился в кресло рядом с женой, императрицей Александрой Фёдоровной.
И тотчас в установившейся тишине возникли сначала слабые, затем всё нарастающие звуки оркестра — и тяжело колышущийся занавес открыл сцену. Спектакль начался.
На сцене справа от зрителей показался дом с крыльцом, а посреди сада — обвитая плющом беседка с цветником и фонтаном, возле которых прогуливались относительно молодые люди мужского пола. С первых же реплик обнаружилось, что это женихи, претендующие получить руку Лизаветы Платоновны. Но, как во всяком водевиле, на пути соперников неожиданно возникло препятствие. Капризная и самолюбивая старуха Аграфена Панкратьевна Чупурлина, воспитательница Лизы, охладила пыл собравшихся:
— Тише, мой батюшка, тише! Вишь, какой вострый, как приступает!.. Моя Лизанька не какая-нибудь такая, чтоб я её вот так взяла и отдала первому встречному! Я своей Лизанькой дорожу! Она мне лучше дочери... Я не отдам её какому-нибудь фанфарону! Небось ты, батюшка, всё на балах разные антраша выкидывал да какие-нибудь труфели жевал под сахаром; а теперь спустил денежки да и востришь зубы на Лизанькино приданое? Нет, батюшка, тпрру!! Пусть-ка прежде каждый из вас скажет: какие у него есть средства, чтобы составить её счастье? А без этого не видать вам Лизаньки, как своей поясницы.
Произнося эти слова, Чупурлина глаз не сводила с моськи, сидевшей у неё на руках, и всё время её нежно поглаживала. Впечатление такое, будто её воспитанница не Лизанька, а болонка и не девушку, а собачонку сватает она за женихов.
Однако псина и впрямь — самое любимое существо старой барыни, а речь она ведёт, конечно, о Лизаньке и, выговаривая своё требование, большею частью посматривает на Фирса Евгеньевича Миловидова, человека прямого, как он характеризуется в театральной афишке.
— Средства будут! — подхватывает Миловидов слова Чупурлиной. — А приданое-то? Как получу его, так будут и средства! И чем больше приданое, тем больше средства!
Ну ют! Так она и знала, что он фанфарон. А другие что ж, тоже небось зарятся на приданое, не имея ничего своего?
Мартын Мартынович Кутило-Завалдайский спешит уверить:
— У меня, сударыня, более нравственный капитал! Вы на это не смотрите, что моё такое имя: Кутило-Завалдайский. Иной подумает и Бог знает что; а я совсем не то! Это мой батюшка был такой, и вот дядя есть ещё; а я нет! Я человек целомудренный и стыдливый. Меня даже хотели сделать брандмейстером.
— Фу-ты, фанфарон! право, фанфарон! фанфарон, фанфарон, да и только!.. Авось ты, батюшка, посолиднее. Посмотрим, чем ты составишь счастье Лизаньки?
— Большею частью мылом! — Князь Касьян Родионович Батог-Батыев вынимает из кармана куски мыла. — У меня здесь для всех. Вам, сударыня, для рук; а этим господам бритвенное...
Несколько человек в зале не сдержались — сначала на галёрке, затем в амфитеатре кто-то прыснул, а следом покатился от ряда к ряду смешок за смешком. И тут, зажав вдруг рот, то один, то другой в страхе вскинули глаза к царской ложе: что он?
Кто сидел ближе, мигом успокоились: обычно матового оттенка лицо императора выглядело порозовевшим и в водянисто-голубых, слегка выпуклых глазах пряталась сдержанная усмешка.
В одном месте Николай Павлович даже склонился к императрице и что-то соизволил ей, видимо, сказать, отчего и её скорбно-отрешённое лицо заметно оживилось.
Что ж, водевиль — не героическая драма или, чего больше, трагедия. Император и ехал в театр, чтобы развлечься.
Обычно для него средством душевной разрядки, способствующей снятию нервного напряжения от каждодневных государственных дел, служила итальянская опера или лёгкая французская оперетта. Первая не то чтобы помогала забыться, но, попросту говоря, сразу навевала дрёму, вторая же, наоборот, взбадривала и сразу же обращала к теперь уж не таким близким, бурным и победительным годам молодости, когда сам он не на сцене, не в условной игре, а в жизни слыл первым любовником Петербурга.
Однако и итальянскому, и французскому театрам царь предпочитал свой, русский, со спектаклями из хорошо знакомой российской жизни, где броско, грубо выставлены напоказ сцены и характеры, одни из которых он повелевал ставить в образец, другие же считал весьма поучительными для выведения на свет Божий всевозможных людских пороков, с коими вёл непримиримую борьбу.
Вот здесь, на этой самой сцене императорского Александрийского театра, в 1836 году он с наслаждением смотрел «Ревизора», помирая со смеху и не скрывая своих чувств от сидевших в зале. И зал, битком набитый преимущественно высшей публикой, по его примеру хохотал над представлением до слёз.
Читать дальше