То-то и досаждало сейчас, что перехитрил его французишка! Так всегда происходит, когда благородство наталкивается на подлость и низость презренной душонки. До конца раскусить его сразу было нельзя — отпрыск отца и деда, верных короне и окончивших свои дни на республиканском эшафоте. Но, видно, злые семена революции и в нём, по крови аристократе, пустили крепкие ростки. Вот почему он, Николай Первый, только вступив на трон, безжалостно растоптал в своей стране эту чужеземную рассаду вольномыслия и безбожия и теперь готов не только у себя, в любом углу Европы достать и строго покарать гидру смуты и вселенского несчастья. И не дай Господь встретить карающему мечу вас, господин санкюлот, предавший и свою, и нашу российскую веру в незыблемость трона и самодержавной власти...
Пусть до поры остаётся на совести сочинителя портрет российского монарха, который он набросал на бумагу, хотя кто бы стерпел сей абрис, более похожий на шарж и карикатуру? Высокий рост, стройный стан, слегка обезображенный туго стянутым выше поясницы кушаком, над которым желудок некрасиво выдался в виде острого выступа.
«Русский царь не может ни на мгновение забыть, кто он есть. На лице нет выражения простой доброты, лишь строгость, торжественность, иногда вежливость. Проскальзывают и грациозные оттенки. Это — смена декораций: или одно, или другое состояние души. Без перехода от одного к другому. Точно снимается одна и надевается следующая маска. У него много масок, но нет лица. Вы ищете человека, но всегда находите императора. Ему не чужда искренность, ему чужда естественность».
А что же здесь плохого, если император и есть император, а не играет, как бы хотелось маркизу, ему лишь приятную роль? Но он, оставаясь всегда императором, прям и правдив и не скрывает своих мыслей перед чужеземцем. Вот же и в своём сочинении собеседник пытался предельно точно изложить императорскую мысль: «Я понимаю республику. Это образ правления прямой и искренний или могущий быть таковым. Но я понимаю абсолютную монархию, потому что стою во главе подобного порядка вещей. И я не понимаю представительной монархии. Это — правление лжи, обмана и коррупции, и я скорее удалился бы в самый Китай, чем когда-либо допустил бы эту форму правления. Это — ненавистная политическая машина, конституционная монархия. Покупать голоса, совращая совести, обольщать одних, чтобы обманывать других. Это унижает равно и тех, кто повинуется, и тех, кто повелевает... Я должен говорить, что думаю, и не хочу царствовать над народом при помощи хитрости и интриги».
Кто из сильных мира сего мог так откровенно излагать свои взгляды? И он смело, ничего не боясь, мог ответить Руссо: «В отличие от Петра Великого, я хочу цивилизации не поверхностной, скороспелой, а глубокой, согласованной с национальным духом... Я докажу, что создам не колоннады из оштукатуренного наспех кирпича. У меня будет всё солидно, прочно, видимость будет заменена реальностью. При Петре русских занимали мелочами, я же лучше всех своих предшественников постиг истину: вернуть страну к национальным началам. Вы заметили, при дворе говорят только по-русски, на приёмах меж высших сословий — представители народа...»
Ах, как он надеялся, что чёткость, ясность мысли и действий, открытость натуры будут постигнуты умом и чувством заезжего иностранца, аристократическое имя которого могло бы сулить высокую степень доверенности. В итоге же ядовитые и злонамеренные пассажи, возведённые в степень сарказма и глумления!
«Россия — царство каталогов. Посмотришь на коллекцию этикеток — всё великолепно. Но не думайте искать что-либо, кроме заголовков. Правительство, которое ничего не стыдится, потому что оно силится всё скрывать и добивается этого, более страшно, чем прочно. В России страх заменяет мысль. Это — не порядок, а завеса хаоса. Где нет свободы — нет души и правды...»
Теперь, в театре, при воспоминании об Астольфе де Кюстине Николаю Павловичу захотелось вдруг встать и возвысить голос, обращаясь в полутьму зала: «Эй ты, щелкопёр и сосулька, пытавшийся меня опозорить на весь мир! Книгу я твою запретил для ввоза, и на русский язык её не осмелится никто переложить, пока существую на свете я, а после меня — мои царствующие наследники. Европа же, которую ты хотел одурачить, трепещет при одном моём имени. Давно бы революционная чума заразила все страны, если бы на востоке не стояли русские войска, всегда готовые выступить в защиту тронов и народов. Да, это те самые русские, которых ты порицал, о которых наговорил столько мерзостей и небылиц. Дай только время, и штыки моих солдат, воистину храбрых и отважных, сметут с лица земли все остатки свободомыслия и неповиновения силе, и тогда ты, презренная душонка, предавший когда-то веру своего отца, не сыщешь нигде защиты от карающего меча правосудия. Единственным пристанищем для тебя могут лишь оказаться — и то, если я соблаговолю найти это возможным, — обширные просторы Сибири, которые скрыли, упрятали по моей монаршей воле твоих братьев по духу и супостатской вере — государственных преступников четырнадцатого декабря. Но моё око не дремлет — любой подданный в моём государстве, кто не только выскажет, но и просто подумает о том, что могло прийти тебе на ум, вмиг окажется за решёткой или в железах в Сибири. Да, страх сковал Россию по моей монаршей воле, но он, страх, а не гнилая свобода Запада — основа могущества, порядка и сплочённости империи...»
Читать дальше