Она сидела в своём доме, простом и прочном, где всё, даже дух только что вынутых из печи пирогов, напоминал радость от приезда Пушкина. Слабый, ещё не совсем развернувшийся лист припал к окну, и тут тоже заключалось напоминание: когда-то в это окно выпрыгнул Пушкин, побежал в рощу, надувалась парусом рубаха, он взмахивал руками, будто взлетая. Барышни бросились следом, слава Богу, что ещё в двери, притом Зизи с визгом на всю округу...
Дом стоял вокруг неё, как крепость, продолжаясь садом, косогорами, мельницей, амбарами, ледниками, конюшней. Дом, который любил Пушкин, может быть, за его устойчивость, а может быть, за то, что здесь его любили. Той независтливой, больше, чем родственной, в рот заглядывающей любовью, на которую, как ни странно, ему не слишком везло.
Она понимала его, и он это знал, огорчалась его огорчениями, радовалась его радостям и ещё: она была благодарна ему. Не так уже мало, как может показаться... Не было в её окружении, никогда не встречался ей другой человек, так созданный для жизни, так любивший жизнь, хотя бы и эту, михайловскую, ссыльную. Однажды на заднем дворе она торопила конюха, запрягавшего в быструю коляску любимого коня Орлика. От нетерпения вырвала из рук кучера недоуздок, сама стала вводить лошадь в оглобли. Руки до сих пор помнят сбитую чёлку, сухой лоб, на который давила ладонью и мягко, чисто перебирающие губы, уже добравшиеся до её косынки.
Было досадно: дыхание коня шевелило волосы на шее, щекотало. И тут появился Пушкин. Он пришёл пешком, ему было так же хорошо, как и ей в этот день, весь полный жужжаньем пчёл, запахом уже слегка подсыхающих трав.
Или ей хорошо стало, только когда пришёл Пушкин? Стоял, посмеивался, сказал: «День-то — какой? И каждое дыхание славит Господа». А до этих слов, до того, как увидела его, была потная с почесухой досада на нерасторопного Илью-конюха, рот раззявившего на Орлика, не ко времени затеявшего свои игры. На то, что утро ушло, она же топталась, не выехала ещё в дальние поля; и Бог весть, что там творилось без хозяйского глаза, без окрика.
И вдруг она увидела — день. И услышала сотни и тысячи дыханий, которые составляли его, озвучивали и окрашивали со всей почти летней щедростью. Тяжело, бархатно, нагруженно жужжали пчёлы; птицы вызванивали, вымаливали любовь; тоскливо выкрикивала одинокая горлинка, но и в этом глухом вскрике заключалась надежда. Ворсистые травы влажно дышали, спутываясь стеблями и возносясь венчиками; дуб выпустил розовые листья, цвёл и стоял наивно радостный, каким бывает только в последние недели мая...
И её собственное дыхание, и всхрап всё ещё не успокоившегося Орлика, и, может быть, вздохи Ильи славили этот день, такой ясный, высокий — редкий день, посреди которого стоял Пушкин, закинув голову к медленно бегущим облакам.
Она тоже посмотрела на облака, чувствуя, что незримая, тонкая, но достаточная нить понимания соединяет её с поэтом. Что нить эта единственная, и тут уж всему молодому её окружению не перетянуть. Впрочем, о молодом, покорном и в то же время и насмешливом окружении своём подумала тогда, помнится, с тревогой. И оглянулась: чутьё у них у всех на Пушкина было удивительное, как бы не нагрянули, перебивая.
— Нет ничего на свете лучше такого дня, — сказала Прасковья Александровна. А хотелось бы сказать немного иначе: «Я навсегда запомню этот день и эту минуту».
— Нет ничего прекраснее дружбы и свободы, — возразил Пушкин, всё ещё рассматривая тёмные донца облаков. — И поверьте, Прасковья Александровна, в том, что я ценю нынче дружбу особенно, ваша заслуга. Что же касается свободы...
Тут он вздохнул и перевёл глаза на Орлика.
— Свобода бывает истинная, но бывает и призрак её. Можно? Я без седла...
Он умчался сразу же. Красное пятно всё уменьшалось, пока не стало искрой. Ничто в мире, кроме этой всё удалявшейся искры, не имело значения. Потому что она любила его обыкновенной женской любовью. Столь тщательно спрятанной от себя самой, что иногда начинало казаться: просто дружеское участие, почти материнское...
Но ничего материнского не заключалось во взгляде, каким провожала она всадника. Был мир огромный, и птица в небе, и продолжение жизни, и эта красная точка...
У неё дрожали руки, когда через час она наливала Пушкину чай.
...А теперь она сидела у окна, уже точно — старуха, знавшая место, отведённое ей старостью. И, вполне возможно, вспоминала строки одного из стихотворений — того самого «Подражания Корану», которое поэт посвятил ей.
Читать дальше