Ноги их были обуты в мягкие козлиные сапоги с высокой шнуровкой, руки затянуты в тончайшую кожу перчаток. В остальном же эти двое столь разительно отличались друг от друга, как, впрочем, день отличается от ночи, а зима от лета. Если Говард был смугл и широкоплеч, а худосочностью не страдал и с пелён, то друг его, (да простит мне читатель столь поспешную догадку), друг его был лицом бледен, веснушчат, и худ. И в довершение ко всему имел дерзкие голубые глаза, рыжие локоны, и нос с горбинкой; который, впрочем, его совершенно не портил. В чёрных же глазах Говарда «утонула» бы и сама ночь. Волосы, цвета «воронова крыла» стекали по плечам густой, горячей лавой. Лоб был высок и непорочен, а изящной и тонкой линии носа позавидовал бы любой афинянин. Даже одного беглого взгляда было бы вполне достаточно, чтобы усомниться в «чистоте» происхождения этого юного Вулкана! Можно только догадываться, сколько «кровей» участвовало в столь великолепном творении!
«Чудно, говоришь?» – воскресил из небытия мысль своего впечатлительного друга Говард. «И то верно», – продолжал он, едва помедлив, – «Когда мы переходили ручей, и молния осветила путь на несколько шагов вперёд, я и увидел лишь сплошную, каменную стену: бугристую и твердолобую, то ли мох, то ли лишайник ещё на ней рос, какими-то кочками, пятнами..»
«Да!» – вскричал, забыв об осторожности, рыжий. И короткое, как само слово, эхо, ударившись о каменный свод пещеры, вернуло его владельцу лишь безликое, хотя и несколько удивлённое, – «А!»
Мгновение! И пальцы Говарда уже сжимали шею крикуна.
«Заткнись, Зигфрид!» – гневно зашипел в самое ухо худому его спутник. «Что ты верещишь, как сова в знойный полдень! Заткнись! Или я тебя удавлю ко всем чертям!»
Рыжий, – (ах, да, прошу прощения; теперь мы знаем, что его зовут Зигфрид), – захлебнулся собственным криком. Одна рука его взметнулась над головой, другая же, описав полукруг, судорожно вцепилась в плечо Говарда. Говард ослабил хватку, и слегка толкнул в грудь поверженного Зигфрида. И тот уже стоял, срывая непослушными пальцами шнуровку рубашки и, прерывисто дыша, хмуро поглядывал на своего «друга-недруга». И лицо его приобрело такой же смуглый оттенок, каким наделён был «крепыш» – Говард при рождении.
«Ну, ну…» – выдержав паузу, примирительно заговорил означенный «крепыш». «Ну, право, не сердись Зигфрид. Я вовсе не хотел тебя так напугать. Я просто шутки ради». Говард замолчал, исподволь наблюдая за другом.
«Шутки ради», – ворчливо бормотал, приходящий в себя Зигфрид, – «Когда-нибудь так и придушишь; шутки ради!»
Но, морщась и, потирая одной рукой оскорблённую шею, он уже поднимал на Говарда смеющиеся глаза. Смуглый румянец сошёл с его щек, уступив место врожденной восковой бледности, и легкомысленным, мальчишеским веснушкам, осторожно занимающим свои прежние позиции. Мир был восстановлен.
«Ну, так вот», – продолжал, как ни в чём не бывало, Говард, прерванное было повествование, – «А когда мы этот ручей миновали, и молния снова не заставила себя ждать…»
Здесь он выдержал паузу и, внимательно поглядев на притихшего Зигфрида, заговорил едва слышно: «Так вот, грот тогда уже был. И был именно на том месте, где несколько минут назад мы с тобой видели лишь сплошную, каменную стену».
Тут он передернул плечами, словно ему становилось зябко и, скользнув взглядом вглубь пещеры, закончил шепотом: «И там уже горел костер…»
«Как же!», – злорадно отозвался неугомонный Зигфрид, – «То его не было, то он был! Так он был, или не был!?», – переходя на громкий шёпот требовательно вопрошал Зигфрид, – «А ежели его не было, уж не ты ли его „заказал“ для нас, таинственный барон Хепберн?»
Медленно, очень медленно, словно в каком-то полусне, Говард фон Хепберн возвращался взглядом к Зигфриду. И тут, только Зигфрид понял, что из всего сказанного им, последние слова были лишние, да и не просто лишние, а строго запретные, и ни при каких условиях их нельзя было произносить, пока Путь не завершён! Запоздалое раскаянье уже готово было сорваться с его губ, но что-то мешало, и Зигфрид медлил, с опаской вглядываясь в мертвенно-бледное, угасшее лицо друга. И, словно потревоженное этим покаянным взглядом, оно вдруг начало оживать, и, оживая, менялось. И, с какой-то болью, с какой-то внезапной тоской проступал в знакомых чертах Говарда, – Древний Египет. Но не тот Египет, который они покидали несколько месяцев тому назад, – а величественно-мудрый, девственно-юный Египет. Где пылало в бездонном небе жертвенным огнем сомнамбулы, – белое, новорожденное Солнце, и горела, не сгорая в его лучах, драгоценным смарагдом, – Бессмертная Саламандра АТ-ТАМА. …Но опустилась Ночь, – и далёкие Пирамиды приблизились настолько, что уже можно было разглядеть скорбную процессию, нёсшую под пурпуром балдахина спелёнатую мумию. А, когда тяжёлые Врата Храмовой Усыпальницы отворились, и Главный Жрец, – Великий и Мудрый МОО-ТУМ, вышел навстречу Идущим Без Огня, – Зигфрид с удивлением отметил; что бронзовый лик Египетского Огнепоклонника, и смуглое лицо барона Говарда, – было Единым! И Жрец, откинув на миг Покрывало Печали, великодушно улыбнулся Зигфриду знакомой улыбкой… Мумию внесли в освещённую гробницу. Врата закрылись. Но ещё долго горели призрачным, Драконовым Огнем рубиновые глаза Крылатых Сфинксов. …И снова Зигфрид увидел Храмовую Усыпальницу, и Великого Жреца, и мумию, что уже покоилась в Золотом Саркофаге, и он, почему-то знал, что это хоронят юного Фараона АХАТА-ТАРА, но как всегда природное любопытство взяло верх над осторожностью, и Зигфрид склонился над саркофагом, вглядываясь в лицо Безвременно Усопшего Принца…
Читать дальше