Как не похожи эти люди на улицах, думал Форстер, на тех болтунов, что рассиживают в кафе вокруг Одеона или Пале-Рояля…
Он шатался и спотыкался на каждом шагу. Отдохнул немного, постояв у стены и опершись о нее руками. Грудь болела, словно превратилась в одну зияющую рану. Каждый глоток воздуха входил в него с болью, терзавшей легкие.
Он все еще не мог забыть услышанное. Вести были много хуже тех, что содержались в депеше Сен-Жюста. Говорили, что Эльзас потерян. Хагенау все еще находился в руках противника, а крепость Ландау было не спасти — рано или поздно она обречена на голодную смерть. Во что же превратилась достохвальная вайсенбургская линия со всеми ее валами и укреплениями? О, если бы он мог сам, на месте увидеть, как обстоят дела там, где ждут его помощи! Надо преодолеть себя… Дальше, еще дальше… Эбер и, Шометт — предатели? Клевета. Но, может, бюро военного министра превратилось меж тем в рассадник заговора против республики?
«Стой-ка, гражданин. Выпей да закуси с нами, коли ты друг». Приглашал его инвалид. Он лишился обеих ног при Жемапе, как тут же рассказал, и передвигался на короткой тележке с четырьмя колесиками при помощи рук.
«И все это — не напрасно. Жить мы хотим, понимаешь ты, жить! Как короли. Быть сытыми каждый день. Их, кровопийц, казнить, а французский народ пусть живет!»
Форстер сделал глоток, съел кусок хлеба с поджаренным мясом. Мясо, похоже, было собачье или кошачье. Но плавая с Куком, он ел и крыс. Вот, думал он, люди, которые тяжко изувечены, потеряли кто ноги, кто руки, кто глаза, а им все ни по чем. Потому что они сбросили свои цепи. А это важнее всего…
Он добрел до каменной набережной Сены, услышал плеск волн, увидел перед собой мост Пон-Нёф с приземистыми опорами и низкими арками. Опять ему пришлось отдыхать, он лег грудью на перила, глядя в темную водную глубь, где отражались пестрые фонари набережной. С каждым шагом силы его оставляли. Ноги словно налились свинцом и не хотели повиноваться, он их перестал чувствовать. Холодный пот стекал по лбу и за ворот рубашки, которая прилипала к спине.
А может, все усиливавшийся дождь лил так, что он промок до нитки? Бог мой, если дела со здоровьем пойдут так и дальше, то до самой весны проваляюсь в постели. Этого только не хватало — выключить из жизни такого ее бойца…
На набережной у Лувра также что-то сверлили. Сдвоенные барки были превращены в мастерскую, где при мерцающем огне обрабатывали стволы пушек.
Шум оглушил его, и он закрыл на секунду глаза.
От Пон-Нёфа до дому ходьбы оставалось не более получаса. Он глубоко вздохнул, собираясь с силами.
Как вдруг услышал рядом голоса. Его остановил патруль национальных гвардейцев. Из их разговора он понял, что его принимают за пьяного.
«Нет, я не пьян, — сказал он, — всего лишь болен. Одинок, как перст, и — болен».
По всей вероятности, нельзя было глазеть на то, чем занимаются на барках. Уж не подумали ли, что он шпион?
«Ваш паспорт, гражданин».
Он показал им документ, который вменялось в обязанность носить с собой и который удостоверял не только личность, но и республиканские взгляды последней.
«Вуаля. Можете идти».
Форстер оторвался от перил. Но через несколько шагов ноги ему отказали. Он упал на колени. Голова кружилась. Попытался выпрямиться, подняться. Руки уперлись в гнилую листву. Улицы, конечно, не подметали… Он помнил только, что солдаты подняли его и что он успел сказать им свой адрес.
…ибо ничто не прочно, все колеблется
перед нами, пока мы не решимся на
что-нибудь и не настоим на своем.
22.12
Как он очутился на улице Мулен у себя в комнате, он не помнил. Должно быть, потерял сознание. На короткое время он приходил в себя, потом снова погружался в забытье, и сон был единственным его лекарем. Когда, однажды очнувшись, он спросил, какое сегодня число, ему ответили, что идет снежный месяц нивоз. За окном висели низкие темные тучи. Боли давали о себе знать вопреки усиленным дозам лекарств. И опять он испугался при мысли, что проваляется так до самой весны.
Оба поляка, Малишевский и Тадеуш, оказались правы. Конечно, нужно было внять их совету и не покидать дома до полного выздоровления.
Он лежал на кровати, притихший, но обуреваемый нетерпеливыми страстями. А если зачем-нибудь и вставал, например чтобы написать письмо Терезе, то сильно мерз и вынужден был греться у едва теплого камина.
Внутреннее беспокойство, неясность, когда он снова будет в силах покинуть Голландский дом, особенно тяготили. Он часами разглядывал карту у двери, страдая одинаково от физических болей и от своих мыслей. Сен-Жюст, революция призывали его. Он искал на карте точку близ Страсбурга, Хагенау — Ландау, где-то между этими городами находилась ставка Рейнской армии.
Читать дальше