Не только движениями рук — поигрыванием плеч, всей осанкой сопровождал Гоголь чтение, точно готов был вот-вот сорваться в пляс. Даже кельнер, не донеся поднос, остановился посреди зала и заслушался. Собеседники молчали. Молчание их было красноречивей похвалы. Первым заговорил Гофман:
— Вот ведь странность, всякому понятно, что этот Чичиков прохвост. А все же есть в нем, несмотря на всю его пройдошливость, что-то общее с каждым из нас. И быструю езду он любит, и страну, по которой мчится. И одно ваше описание этой быстрой езды, этой тройки поднимает читателя над низостью Чичикова — и сам Чичиков, и делишки его остаются где-то далеко крошечной точкой в безграничных пространствах вселенной. Так и надо писать, если, конечно, можешь. Боюсь, дорогой Кафка, в ваших вещах этого нет, а это нужно, нужно, чтобы хоть раз, хоть на мгновенье человек мог подняться над муками и страданиями нашей хрупкой жизни.
— Я тоже многому у вас, Гофман, научился, — признался Гоголь. — Я знаю, как вы любите музыку; может, потому мне и кажется, что содержание и язык, в который вы это содержание облекаете, устремлены к единому созвучию.
— Разумеется, — отвечал Гофман. — О незатейливом и суровом надобно повествовать сурово и без затей. У меня же по большей части речь идет о прихотливом, переменчивом, сказочном — тут и формы нужны прихотливые, переменчивые.
— Помнится, когда-то давно прочел я одну вашу музыкальную новеллу, она называлась «Кавалер Глюк». Прошу вас, расскажите ее, — попросил Гоголь.
— Я сам немного музыкант, — без долгих слов начал Гофман, — а потому нередко наведывался в Берлине в одно кафе, где играл хороший оркестр, мне он, во всяком случае, казался хорошим. Так вот:
«Поздней осенью в Берлине нет-нет да и выпадет погожий денек. Столики у „Клауса и Вебера“ нарасхват. Но музыка сегодня возмутительная. И вдруг совсем рядом я слышу негромкий голос:
— Вот наказание! Еще один гонитель октав!
Подняв глаза, я обнаруживаю перед собой незнакомца,
который неведомо как очутился за моим столиком и теперь пристально, неотрывно меня рассматривает. Никогда прежде не доводилось мне видеть лица, черты и весь облик которого столь мгновенно западают в душу…
Тут он встает и как бы в раздумье направляется к музыкантам. Я вижу, как, подойдя, он с неизъяснимой повелительной грацией бросает им несколько слов. И едва возвращается на место — оркестр играет увертюру к „Ифигении в Авлиде“. Прикрыв глаза, облокотив на стол скрещенные руки, незнакомец долго вслушивается в анданте, носком левой ноги едва заметно отмечая вступление инструментов. И вдруг пальцы его левой руки с силой берут аккорд на незримых клавишах, а правая рука взмывает ввысь — вне сомнений, передо мной капельмейстер, он указывает музыкантам переход в другой темп… Когда музыка смолкла, он обессиленно уронил руки и замер, прикрыв глаза, опустошенный непомерным напряжением».
— Остальное вкратце, — продолжал Гофман. —
«Внезапно он сорвался с места, и никакими силами нельзя было его удержать. В один миг он словно сгинул, и много дней кряду я тщетно искал его… Мы встретились случайно несколько месяцев спустя возле оперы. Под окном, где без труда можно разобрать почти каждую ноту оркестра, я вдруг услышал глуховатое бормотание, — это мой незнакомец о чем-то беседовал сам с собой. Я пригласил его скоротать со мной вечер. Молча побрели мы по Фридрихштрассе. Внезапно он резко сворачивает в переулок и мчится куда-то, я еле поспеваю за ним. Мы подходим к невзрачному дому и в темноте почти на ощупь поднимаемся по лестнице. Я слышу, как он отворяет какую-то дверь. Немного погодя он появляется с лампой в руке — вид и убранство комнаты, представшей передо мною в этом мерцающем свете, немало меня поразили: из огромного зеркала тускло глянуло запыленное, обветшалое великолепие былых времен. Посреди комнаты — небольшое фортепьяно.
Подойдя к комоду, хозяин отдергивает шторку, и я вижу ряд массивных книг в дорогих переплетах с надписями золотого тиснения: „Орфей“, „Армида“, „Альцеста“, „Ифигения“, — словом, передо мной полное собрание гениальных творений Глюка.
Вынув один из фолиантов — это была „Армида“, — он торжественно направился к фортепьяно. Я поспешил открыть инструмент и подставить пульт — незнакомец оценил мою услужливость милостивым кивком. Он раскрывает фолиант и — как описать мое изумление! — я вижу чистые разлинованные листы, а на них — ни единой ноты!
Читать дальше