С побудным горном вышел набрать еловых щепок Никифор Фролов. Он так ловко выучился заваривать чай, так тонко намешивал туда лесных ягод и трав, что даже на добром постое держалось на нем утреннее чаепитие. Потягиваясь, зевая и крестя рот, он приметил вчерашнего солдатика.
— Че зазря трешься? Поднеси-ка, браток, полешек.
Солдатик живо сбегал к поленнице, сложил у чурбака, на котором возле людской рубили мелкую живность, пяток крупноколотых поленьев. Никифор попробовал на ноготь взятый в людской топор. Остался доволен. Хватан с замахом — ух…
— Рекруты сказывают: вона ты шибко грамотен… — маясь, подступив сбоку, вопросил солдатик.
— Домой отписать занеможил? — Никифор уже щепал прозрачных чурочек на разжижку.
— Истужился… — солдатик вздохнул, по-деревенски утер рукавом нос и покорно обронил на грудь голову.
Был он нескладен, не прибран, не выучен еще хлебать служилую кашу. Не притершийся пока в солдатский круг, казался, да и был, как всякий из новобранцев, пополнивших полк, одинок. Сколько таких начинало науку на глазах Никифора, ошибешься считать, но лишь в последние годы стал он чувствовать к ним жалость.
— Чего ж, голубь, выправим. Бумажицей с чернилом разживемся и сделаем. Если сладу нету, отмараем письмецо… Только сказать, чрез словцо человека не ступаешь — одна растрава. Да не ж, я с усердием, голубь… Ну, ну, — успокоил заволновавшегося солдата Никифор. — То ж я к разговору… Сам-то, замечаю, не пермских мест?
— Костромской.
— Не доводилось, да-аа… И хорошо тама?
— У-уу… а-ааа… дюже! — солдатик совсем засобирался поведать о родном уголке, готовый заново прожить дошинельную жизнь, но из дверей господского крыла послышался голос, заставивший его запнуться.
— Никифор?! Тебя где носит, старый сапог! С утра прохлаждаешься?! Забыл, что ль, ученья?
— Не дрейфь, — Никифор покровительственно глянул на солдатика, полного столь животного страха, что только не шевелил ушами, вылавливая звуки. — У них то нервами прозывается. Чулая жила по-нашему.
— Никифор! Чешешься? Давай за шампанским. Тебе дадут там, — подпоручик вышел как спал, разве что сапоги натянул. Глаза вяло проглядывали сквозь набухшие мешки. Он был чуть старше вытянувшегося перед ним солдатика, которого обошел, как не к месту вбитый кол.
Пока Фролов стребовал бутылку и установил ее на столике в беседке, солдатик, унырнув на кухню, застыл навытяжку с груздем на вилке и банкой под мышкой. Ополоснув фужер, подпоручик посмотрел на выжидающего солдатика:
— Очумел, служба?
Допив до донышка, немного поскучав, Тамарский ушел досыпать.
— К обеду придешь. Да хорошенько буди… И чтоб самовар кипел, — наказал он через зевок денщику.
Никифор сходил к фуре, принес коробку с чашками. Развернул подгрызанную сахарную голову. Скоро закипел промятый дорогами самовар.
— Подходи, не трусь, — пригласил толкающегося возле беседки солдатика Фролов. — Да как величать тебя, голубь?
— Федей кликали.
— Ну, Федя, съел медведя, подсаживайся.
Оторванный от впитанного с молоком матери уклада тяжелого, зато привычного крестьянского труда, казавшегося на отдалении праздником, впал Федор в такую безысходность, что порой готов скрутить себе руки-ноги и броситься в какую реку. Хлебая сроду не питого чая, он думал-передумывал и не заметил, как проговорился:
— Как стерпеть-то?
— Стерпится, — подбросив ему собранные на ладонь сахарные крошки, ответил Никифор. Казалось, ему было известно все, о чем думалось солдату.
— Пошто ты не уходишь? Ведь воля вольная на руках? Волюшка!
— Воля, баишь? Наша воля — помереть в поле. Нетуть ее, куда ни подайся. Да ты чайком балуйся, польза в нем великая!
— Я бы в деревеньку вернулся.
— Стригунком-то сладко, а через жизнь протопав… Про отца с матерью прознать бы… Да померли, должно. — Никифор, поболтав в чашке остатки чая, плесканул ими под стол. — Меньший я был и своей охотой пошел…
— Чегоженьки, сами шинелю надели?!
— Выходит, так. — Никифор погладил солдатика по мягкому чупу. — В тот год решил мир черед нашему двору. Так и так, ставьте рекрута, и указали на старшего братана… Все из-за девки… — денщик помолчал. Забросил новую порцию щепок. Разлил по чашкам свежего чая. — Девка не в деревню вышла, заметная, вот и приглянулась барину нашему. Он, понятно, не сжелал иметь братана совместником… Так вот… Ну, а заслыша по себе такое невзгодье, положил братка отмститься. Уж шибко он с прилукой слюбился. Мне-то ту пору одно балагурство, но и то примечаю, родители наши запечалились. Правду, и так сплошь невейкой кормились, а управили б братца в Сибирю, и вовсе по миру иди. Сговорились в ноги нашему… Ну, во. Подступаем на двор, аккурат схожий, только у нашего дом оштукатурен да, помнится, повыше. Пришли. С нами народу увязалось полюбопытствовать. Ждем, как водится, надеемся в терпении. И, как я теперьча догадываюсь, просчитался барин: ему и мышку думалось съесть, и кошку погладить — ан не вышло! Ежель, говорит, найдется охотничек пойти в солдаты, то он позволит брату остаться и даже венчаться дозволит. И тут-то бац — я! Уж больно скучили ушам вздохи их… Посадили нас на подводы и уж с деревни сошли, служилые, собирать нас присланные, песню взгаркнули, а братка с прилукой все идут позадку, слезки трут. Жалко им меня и благодарны по гроб! Крестят на путь-житуху, а мне весело на них поглядывать. Я-то и рад, что вырвался! По секрету, другой раз сомневаюсь: уж не от бари ли я задался, раз так охочны мне места и люди чужие?
Читать дальше