– Я хочу куклу, которая идет в тюрьму! – заорала она. – И тюрьму тоже! Обязательно!
Украшением витрины дачно-курортной стекляшки был настольный мини-бар в форме крепости с откидным подвесным мостом, служившим одновременно дверью башни. В средневековое великолепие помещалось четыре винных бутылки. Решетки на окошках, бойницы и черные цепи. Роскошная вещь. Рядом, с задранной ногой, стояла кукла в красном платочке и в сарафане в горошек. Кукла стоила дороже десяти рублей, а бар – больше ста. Праздничные покупки были омрачены.
– Я хочу ту тюрьму! – канючила Леся.
– Сейчас я тебя в нашу отведу, – устало пообещала Люда.
Когда Толик к выходным вернется из гонки, приехавшая мама Феня довольно погладит рукой металлический блестящий кубок, примет прибалтийский набор вышитых льняных салфеток и модные духи «Дзинтарс» и назидательно шепнет сыну на прощание:
– Очень порядочна жэнчина твоя Людка. Я тут заехала, – она замнется, – ну, заехала проверить, чтоб она себе хахаля, пока ты там уехал, не завела. А то кто тут в частном секторе уследит, – а нет. Не было никого.
Разве можно сравнить Людкино добровольное дачное заточение с той одиночной камерой, в которой оказалась Ксеня со своими царскими замашками, любовью к жизни и потрясающим бухгалтерским мозгом. Она тыкала палкой от швабры в маленький телевизор, переключая каналы, читала свежие газеты и несвежие журналы. Люда по ее просьбе приносила сто раз перечитанные книжки из семейной библиотеки. Ксеня не могла двигаться, с трудом подписывала ведомость у почтальона, получая пенсию, но по-прежнему продолжала в голове считать. Шел третий год ее мучений в здравом уме и полудохлом неподвижном теле. Если речь почти вернулась, то тело однозначно угасало – и ни массажи, ни упражнения, которые добросовестно каждый день делала ей Людка, не помогали.
Ксеня сверху вниз внимательно рассматривала внучатую племянницу, которая, пыхтя, под «рельсы-рельсы, шпалы-шпалы», растирала ее ступни.
– Надо продать дом, – вдруг выдала Ксения Ивановна.
Людка от изумления перестала тереть теткину ногу и подняла глаза:
– Почему?
– Сезон. Апрель, лучшее время.
– Я не об этом. Зачем вообще продавать?
Ксеня буравила своими масляными черными глазами Люду:
– Потому что. Ты там жить не будешь. Мне не жалко, но сад и Чубаевка точно не твое, да и родственнички, шакалы, как только я сдохну, отгрызут у тебя все добро с руками. Не справишься ты с со Светкой Панковой и прочими. Поверь, там одна Лидка чего стоит, несмотря на свои восемьдесят пять. Первая за долей явится.
– Подождите. Вы что, умирать собрались? Плохо себя чувствуете? Лето же впереди, дача.
– Не будет дачи этим летом.
– А как же Саша?
– Все так же, как и десять лет назад… Не вернется. Даже если он жив. Я бы тоже не вернулась. Где сейчас маклера собираются, знаешь?
– На проспекте Мира вроде, в районе площади Мартыновского.
– И на Черемушках. По пятницам, – отозвалась Ксеня. – Откуда знаю? Газеты умею читать. Милицейские сводки очень полезная вещь.
– Я никогда, – Люда сглотнула. – Я не могу продавать. Я не умею.
– Я продам. Ты просто покупателей приведи. Ты будешь просто стоять с объявлением: «Продам каменный дом на Чубаевке». Будут спрашивать: сколько? Не говори, расскажи, что кирпичный гараж, сад, три комнаты и шесть соток. Если будут просить посмотреть – записывай телефоны, скажешь, перезвонишь, когда тебе будет удобно, потом можешь сказать: «Восемьдесят пять».
– Чего восемьдесят пять?
Ксеня, вздохнув, посмотрела на племянницу:
– Тысяч рублей. Другие деньги у нас не ходят. Золото не интересует. Если начнут, что сильно дорого, скажешь: «Вы сначала посмотрите, а потом будете говорить, дорого или нет».
– Да у кого ж такие деньги огромные есть?
– Деточка… Ты в каком городе живешь? Просто поверь мне. Здесь таких сотни.
Когда Люда выйдет из комнаты, Ксеня посмотрит ей вслед: и не просто сотни – тысячи. Бедный ребенок, ничего не видел.
Люда стояла рядом с Толиком. Тот храбро прикрепил маленькую картонную табличку прищепкой к лацкану плаща. По пятачку проспекта Мира недалеко от ресторана «Киев» бродили люди с такими же бумажками и жадно читали – что у кого. Несколько человек спрашивали цену, потом сокрушались, что это грабеж.
На третью неделю к Толику подошла пожилая мадам с потресканной кошелкой, но с алой помадной чертой, которая, набившись в морщинистые губы, больше напоминала кардиограмму.
Читать дальше