В его суждениях нередко было много захватывающих, интересных выводов, метких наблюдений, оригинальных мыслей, но в целом все выглядело чрезмерно усложненным, надуманным, оторванным от жизни, не имеющим реальной почвы под собой и воспринималось как плод фантазии, созревший в кабинете, за письменным столом.
Наши встречи, как правило, заканчивались ссорой. Он обругает меня, назовет закоснелым обывателем, не способным видеть дальше своего носа, сделать и шаг по непроторенной дорожке, скажет, что меня уже по-настоящему не интересует дело революции, что я замкнулся в узких рамках искусства, увяз в болоте своих ограниченных творческих интересов. В такие минуты я всегда возмущался и давал себе обет никогда не затевать с ним споров, не выслушивать его сентенций. К чему зря тратить духовные силы и время?! Он стал фантазером! Политиканствующим завсегдатаем кафе! Сидит в своей келье и выдумывает спасительные рецепты избавления мира от всех зол и бед!
Когда спустя некоторое время я слышу по телефону его голос, мне так и хочется послать его к черту, сказать в трубку: «Оставь меня в покое! Мне некогда!» Но каждый раз в памяти воскресает одна наша встреча, и я, смягчившись, примирительно спрашиваю:
— Где мы потолкуем? Может, забежишь к нам?..
Это было летом 1954 года.
Прошло уже три месяца, как Дюси вышел из тюрьмы. А мы еще ни разу не встречались. Правда, узнав, что его выпустили, я, глубоко растроганный и охваченный радостью, тут же позвонил ему, но он был не в духе, холоден и замкнут. Я выразил желание навестить его. Он уклонился от встречи: только не сейчас… как-нибудь потом… Мне стало обидно, но я понимал, чем вызвано его поведение. В глубине души я, пожалуй, даже радовался его отказу. Я боялся этой встречи. Что мы можем сказать друг другу? А главное — что я ему скажу? Сказать, что всегда, мол, знал?..
Но это же неправда, я не знал… Что я всегда верил? Тоже неправда, я не верил… Признаться в своем малодушии, в том, что даже от самого себя таил свои сомнения, считая их проявлением непартийности? Просить прощения? Но за что и от чьего имени? Ведь лично я ни в чем не провинился перед ним… Не провинился? А что значит провиниться?..
В киностудии шли разговоры, что Чонтош реабилитирован и снова вернется к нам директором. Но время шло, а все оставалось без изменений.
Как-то раз, кажется в середине августа, он неожиданно позвонил и спросил, не смогу ли я заехать к нему. Голос у него был бодрый, почти веселый. Меня только удивило, что он пригласил меня на квартиру, где жила его мать. От кого-то я слышал, что Ольга, его жена, вернулась к нему и они живут в Зуглигете.
В тот душный вечер, какие бывают в конце лета, я остановился перед его домом. Асфальт и стены домов дышали теплом. В воздухе чувствовалось приближение грозы. Во мне нарастало смутное, неопределенное беспокойство. Дело было не только в том, что меня смущала предстоящая встреча с Чонтошем. Я приехал прямо с бурного совещания в союзе, прошедшего в обстановке нервозности. Несколько часов продолжался горячий, ожесточенный спор, причем никто из нас толком не знал, о чем, собственно, мы спорим. Все началось с обсуждения фильма молодого режиссера Шани Полгара. Это стояло в повестке дня. Но не прошло и получаса, как о фильме уже никто не упоминал. Общие, никому конкретно не адресованные критические замечания, которые можно было отнести ко всему и ко всем, горечь недовольства вперемешку с расплывчатыми требованиями нагромождались одно на другое. Каждый принимал все на свой счет, и в результате все оказались обиженными. Несчастный Шани Полгар сидел с таким видом, словно все это относилось лично к нему, словно именно он в ответе за все промахи и неудачи венгерского киноискусства, больше того, за все неурядицы в мире. Мне с трудом удалось успокоить его, хотя я и сам нуждался в утешении. Почему? Этого я не мог объяснить. В прениях кто-то упомянул имя Чонтоша, но из-за шума и крика невозможно было разобрать, что говорил выступавший.
Когда стали расходиться, рядом со мной оказался старый режиссер Боронкаи.
— Понижение барометрического давления, — прошептал он мне на ухо, — резкая перемена погоды.
Он всегда именно этим объяснял возникавшие у нас ссоры и раздоры и шептал на ухо тому, кого хотел подбодрить. Сегодня он избрал меня объектом для утешения… Почему? Не знаю… Между прочим, без него не обходится ни одно совещание. Он всегда приходит первым и сидит до самого конца, жадно ловя каждое слово, но никто еще не слышал, чтобы он сам публично выступил. Впрочем, как-то раз, не то в 1950, не то 1951 году, он все же выступил. На каком-то собрании его осуждали за то, что он якобы в коридоре в присутствии нескольких товарищей плохо отзывался о Сталине. Он стал красный, как перец, сразу же поднялся с места и попросил слова.
Читать дальше