Отчаяние запускало Орлику в душу острые когти. Чёрное, как воронье. Жизнь потратил Мазепа, а ничего не достиг. Не создал своего государства. Так что сколько Орликовых жизней уйдёт... Зачем же манил, старое пугало?..
Потому и напивался снова в последние дни Орлик. Потому и жене своей ничего не советовал, так и ушла к карете, готовая к бегству. А он ещё плакал когда-то перед Мазепой, плакал больше от восторга, вместо того чтобы скорее взять старое пугало за хилое горло... Так хитрил, что, когда правду захотел сказать, когда захотел открыться, никто уже ему и не поверил. Не сумел удержать тогда Батурин. Не переманил нерешительных старшин... Дурак!
Только помогло бы? Если бы и всю старшину переманил? Ой, нет! Без хлопской силы... Нет! А коли так — не стоило и начинать пока! Суета сует. Таки дурак Мазепа... Теперь надо будет всё начинать сначала. Только уже не Мазепе.
Они и не опомнились, как на ретраншемент, на обозы с крикливыми маркитантами надвинулось облако пыли. И хотя Мазепа ещё не различал, кто именно несётся в пыли, однако запричитал:
— Трогай! Где Гусак? Взяли мою парсуну?
В пыли начали различаться конные гордиенковцы. Они указывали шведам дорогу.
Мазепа успел подумать, что сейчас и у Гордиенка, проклятого, тяжело на сердце, но сам уже не мог дожидаться короля — тому и в плену королевская честь и обращение, а с Мазепой...
— Трога-ай!
Старый Франко упал на колени и вскинул руки, словно перед иконой:
— Пан гетман! Позволь умереть на родной земле!
Кони вздымали над стариком копыта. Возница сидел бледный. Дрожащие серые губы не могли произнести ни одного слова.
— Трогай! — взвизгнул Мазепа. Вырвал у возницы вожжи и направил коней в высокую рожь, посеянную осенью каким-то простодушным хлеборобом, который надеялся собрать урожай. В другой карете на какое-то мгновение бледным пятном мелькнуло Орликово лицо. От страха или от боли, но у него опустилась нижняя челюсть. Он не мог даже сидеть, голова его заваливалась... Ему уже не было никакого дела до воза с золотом, хотя тот воз повернул следом за его каретой.
На бербеницах с золотом торчал верный Мазепин слуга. Торопились на баских конях Войнаровский, Горленко, Быстрицкий, Гусак с есаулом Гузем, Герцык вот и всё, что оставалось от гетманства, от хитрых замыслов, если не считать великого множества простых перепуганных казаков да ещё гетманской парсуны в красном жупане...
В то утро полтавские люди укрыли собою крепостные валы, истоптанные, кажется, до самой ничтожной былинки. За Яковецким лесом, за Крестовоздвиженским монастырём не унимались пушки. Везде сновали всадники, исчезая между деревьями, а из лесов вырывались дымы, клубились над землёю, и за ними ничего нельзя было различить, кроме того, что внизу за валами в своих шанцах неспокойно вертят головами долговязые шведы. Врагов возле крепости кишело так много, что идти на них означало бы большой риск: в Полтаве почти не осталось пороха. Сколько его ещё можно наскрести, знал разве что полковник Келин — он тоже стоял на валу, весь напряжённый и сгорбленный, припадавший к старинной подзорной трубе, упёртой одним концом в кучу мешков с землёю. По окаменевшему лицу полковника пробегали выразительные судороги.
Не сразу полтавцы поняли, что шведы начали удирать. Но над шанцами поднялся жёлтый дым, смешиваясь с чёрной пылью, которая валила от битвы.
Заржали кони, заскрипели возы. И тот дым и пыль, смешавшись, тучами потянулись в сторону Днепра, свидетельствуя, что враги начали оставлять укрепления.
— Открывайте ворота! — первый опомнился Охрим, криком давая толчок людям. — Наша победа! Догонять!
Охрим с Микитой не сбежали, а скатились с вала.
Полковник в подзорную трубу видел больше, нежели люди своими глазами. Он подал команду, ещё сильнее сгорбившись, согнувшись в дугу, будто и теперь не верил, что пришла победа. Солдаты внизу открыли дубовые ворота, отбросив перед тем от них брёвна, каменные плиты, старые изломанные возы, — и все полтавские защитники с таким порывом высыпали на дорогу, по которой не приходилось ходить и ездить столько дней, так уверенно бросились догонять врага, что для Петруся этот день превратился в длиннейший счастливый год, а не день. Он не запомнил, где взял коня, — счастье отшибло память, и хотелось лишь встретить братьев, друзей, поделиться с ними радостью, потому что какая это радость для Дениса, для Марка, для братьев-староверов, для первого встречного казака или русского. В памяти у Петруся уцелело лишь то, что он на коне влетел в лагерь Мазепы и сразу же возле глубокой канавы увидел там гетманскую парсуну, лишь немного повреждённую конским копытом, и успел подивиться, что никто больше не обратил на неё внимания. Он спрыгнул с коня и начал остервенело рубить изображение саблей, будто живого врага. Солдаты вокруг посмеивались, что-то говорили, вроде подбадривали, а он пинал и пинал её сапогами, пока наконец не понял, что перед ним вовсе не то, о чём думалось.
Читать дальше