Он шел низко, на бреющем полете, над золотистым пшеничным полем черный немецкий самолет, низко и неправдоподобно стремительно. Кресты на его крыльях мелькнули над нами, как взмах чьей-то чешуйчатой хищной лапы с перепонками между когтями. Гром мотора слился с грохотом пулеметов, и мы даже не сразу поняли, почему побежали со всего поля женщины, побросав серпы и косы, в дальний конец. Но когда оттуда донеслись крики и плач, стало ясно, что там произошло что-то нехорошее, страшное. Мы тоже побежали в дальний конец и, прибежав, увидели двух убитых молодых колхозниц. Они лежали на поваленных снопах пшеницы все в крови, с открытыми ртами и уже остекленевшими глазами. Праздничные их белые кофточки и холщовые юбки были как-то по-звериному измолоты, разодраны в клочья крупнокалиберными пулями авиационных пулеметов, и было видно их молодое белое женское тело, совсем не для этого жившее на свете, не ожидавшее такой жестокой участи, не подозревавшее даже о своей смерти, случившейся так неожиданно и так рано.
Рядом с ними на поваленных снопах сидели несколько раненых женщин, зажимавших раны руками, тихо стонавших и плакавших, а вокруг них стояли в белых платках на головах бабы и деревенские девчонки, и какой-то общий, приглушенный, нечеловеческий вой волнами исходил от них.
Мы оцепенели от ужаса, от этой невероятной по своей жестокости и неправдоподобности картины. Такое никому из нас не могло никогда даже присниться.
Подъехала подвода, убитых женщин положили на нее, рядом посадили раненых, и окруженная стонущей, плачущей, воющей толпой подвода тронулась в деревню. Мы тоже двинулись было за ней, но в это время кто-то увидел, как по полю к нам бегут с другого края две перемазанные кровью наши девчонки из третьего класса.
— Люсю… Люсю… Волкову… там… убило, — давясь судорожным плачем, зажимая рот руками, заговорили они, глотая рыдания и размазывая по лицу чужую кровь и свои слезы.
…Она лежала ничком на земле, маленькая Люся Волкова, староста третьего класса, подняв своим худеньким и почти невесомым тельцем несколько пшеничных стебельков. На голове у нее был венок из васильков, и подлая крупнокалиберная пуля, попав в кудрявую девчоночью голову, смешала все в чудовищную кашу — мозги, кости, васильки, кудрявые волосы… И еще две авиационные пули, каждой из которых хватило бы, чтобы убить мамонта, попали Люсе в спину, измочалив и изорвав в клочья ее угловатую, голенастую фигурку.
Это было такое непереносимое, такое рвущее душу и сердце, такое разрушающее все самые последние представления о несправедливости и зле, такое переворачивающее весь мир вниз головой зрелище, что все помутилось у меня тогда в глазах, подсеклись ноги, заломило затылок, и я, чувствуя, что могу потерять сознание, сел на землю и заплакал.
Вокруг меня, не в силах больше стоять на ногах, сидели на пшеничном поле и плакали все наши мальчишки и девчонки от первого до четвертого класса.
Хрустальными, родниковыми детскими слезами оплакивали мы голенастую, угловатую девочку, старосту третьего класса маленькую Люсю Волкову, убитую с бреющего полета из крупнокалиберного авиационного пулемета.
Через поле к нам, сидящим в пшенице, бежали учителя. Их не было с нами, когда мы отправились помогать убирать урожай, собирать колоски. Они оставались в деревне, чтобы организовать наше питание, и ничего не знали. И вот теперь, узнав, бежали, задыхаясь, к нам через поле.
Подбежав и увидев все, они оцепенело остановились, не веря своим глазам, и добрые лица их исказила судорога ужаса. Они бросились поднимать нас с земли, обнимать, целовать, прижимать к себе, гладить по головам, нас — рыдающих и стонущих от непереносимого горя, выходящего за рамки наших детских представлений о жизни, затопившего наши детские сердца океаном хлынувшего с неба на пшеничное поле черного металлического зла.
Подводы не было. Кто-то из учителей принес рваную мешковину, Люсю положили на нее, подняли, и наша траурная детская процессия тронулась в деревню.
А через час в деревню со стороны леса вошел хромой старик с забинтованной головой. На плече у него висели немецкие сапоги, в руках был дробовик, которым он гнал перед собой, тыча стволом в спину, пленного немецкого парашютиста.
В жизни своей я не видел, чтобы человек, израненный в стольких местах, мог бы еще передвигаться на своих собственных ногах. Комбинезон парашютиста весь набух от крови, половины волос на его голове не было — вместо них зияла покрытая пылью и мухами рана, кожа на лице висела клочьями, один глаз исчез под огромным багрово-фиолетовым синяком, руки были искалечены и перебиты, плечи и грудь, видимо, прострелены, босые ноги покрыты запекшимся гноем…
Читать дальше