Андрей замазывал холсты и чертыхался. Ничего у него не получалось. Он забыл, как совершается подвиг художества.
В прежние года он немало повидал картин, от которых за версту воняло деньгами и ложью. Слава богу, он сам таких не писал. Но теперь с ним происходило нечто странное. Он не узнавал себя в том, что делали его руки. Это не он писал, не он. Разве можно узнать живописного мастера Андрея Матвеева? Вместо былой сложноцветной игры красок выходила какая-то глинистая грязь. Кисть не шла по холсту, а ковыляла, словно блуждая и спотыкаясь на каждом шагу.
Нет! Нет! Нет! Это не он писал, это мука его писала, уставшие сердце и рука. А рисунок? Прерывистый, перекошенный, вялый. А где его прежний рисунок, полный света, воздуха, стремительности?
Андрея даже в пот бросило. "Ах ты тварь, ах чертовщина, неужто меня напрочь от живописи отрешило?" — думал Андрей, и злость будоражила его, возвращая прежнюю зоркость. Накопленное раньше медленно подымалось в нем, и хотя прежней легкости он добиться не смог, но дня через два, в которые Орина никого к нему не допускала, непрерывно малюя, Андрей почувствовал себя лучше. Никак не мог он понять одного — что же с ним приключилось: руки не дрожали, ноги тоже не дрожали, а что душа дрожала, так это ж не от водки, а, наверно, от таланта.
Растерянный, сердитый, Андрей бросил кисти. "Ну, теперь можно идти в живописную команду…"
Андрей быстро сделал два эскиза — "Олимп" и "Триумф Минервы". И был ими очень удовлетворен.
Наступила весна, но всю неделю стояли сильные морозы, ярко светило холодное, белое солнце. С моря то налетал резкий ветер, то принимался идти мокрый снег. И тогда медленно падали крупные хлопья.
Около полудня, когда Андрей с эскизами под мышкой уходил из дому, он велел своим ученикам приготовить и заварить брагу.
— Глядите, чтоб добра была. Положите хлеба три кадки, солоду ржаного две кадки, овсяной муки кадь, дрожжей с хмелинами четыре ведра с половиною. Запищи-ка, Трофимка, все в точности углем на стене. Чтоб не забыть вам. А не то напутаете, так вместо доброй браги дрисливое пиво выйдет!
Ребята дружно заржали. Обещали сделать все как надо. Знали б они, дурни, что видят учителя своего в живых в последний раз! Потом будут вспоминать — и как стоял, и что говорил, и лицо вспомнят, и глаза. И тысячу раз пожалеют, и будут мучиться, что нет его с ними. Не с кем посоветоваться, некому сказать и услышать.
Эх, друг, друг, хранитель древностей, зачем же ушел ты навсегда, зачем сиротишь, куда поторопился? Где ты, где, милый ты мой человек?!
Андрей потеплей оделся и вышел из дому. Небо было пронзительно белое, сверкало на солнце золото соборов, голубился и горел серебром невский лед.
Не доходя до Невского, Андрей почувствовал сильнейшее жжение в груди. А в животе у него сделалась тяжесть, и что-то там ненасытно засосало. Он остановился, стараясь переждать. Его немного отпустило. Но идти он не мог. Стоял и слушал, как плыл, дрожал, катился по небу звон колоколов. А где-то на улице слышался веселый смех и людской гомон, но слух Андрея затухал, отдалялся и бежал ото всех звуков. Мысли в голове его как-то смялись, остановились, и показалось ему, что прохожие идут задом наперед и в ту же минуту растворяются на солнечном свету. Перед глазами Андрея все слилось, поплыло, завертелось. В ушах раздался оглушительный треск. Андрей сделал маленький шаг, потом еще полшага, запнулся, нога у него подвернулась, он стал оседать, клониться и, широко разведя руки, всей тяжестью рухнул наземь.
И казалось ему, когда лежал, что полез он по лестнице, а тянется она от земли до самого заоблачья, туда, наверх, в необъятную ширь небесного свода. Он тщетно, как рыба на песке, ловил воздух, широко открывая рот, когда рядом случился лекарь и увидел, что это конец. Но пока еще билось в Андрее его сильное и выносливое сердце, и пока не избыли из него последние силы жизни, глаза его внимательно и зовуще смотрели в ясное, светлое небо, словно просили о помощи, а руки понемногу стали коченеть.
Лицо же Матвеева в тот момент было странно спокойно, на нем проступило легкое подобие улыбки, и только в углу рта застыла тонкая розовая полоска. И кто видел его, дивился небывало светлому лику, казалось, что так умирает не человек, а какой-то невероятный ангел, и потому в толпе перешептывались.
Было это в понедельник 23 апреля 1739 года, а от сотворения мира 7247 года.
В этот день, к вечеру, по своему давнему обычаю поручик лейб-гвардии Семеновского полка Александр Андреевич Благово перед сном достал свою памятную книжку и внес в нее очередную запись: "Велик мороз и сияние. На расход один рупь, шестнадцать алтын, четыре деньги. Алексашке новый кафтан сделан из моего кафтана. Великий мороз из ночи, значит, и лето будет холодное".
Читать дальше