Так моляр Андрей Матвеев провожал свое последнее лето.
* * *
Не согрешил, кажется, Андрей ни словом, ни делом, ни помышленьем, а только, переступив какую-то черту своей жизни, почувствовал: что-то в нем будто треснуло и надломилось. Было это для него самого полной неожиданностью, и он махнул на все рукой, затосковал и неистово запил, не давая себе опомниться.
В прежние годы, месяцы и дни у него не было никогда такой мути, помраченности, такой устали. Был охоч до работы, способен, на многое прыток. Прежде, взглядывая на мольберт и на стопки законченных картин, Андрей со спокойным сердцем думал, что прикован он к ним, как раб к галере, и что ему на роду написано — малевать до последнего часа и помереть с кистью в руке.
И больше он знать ничего не хотел. А теперь силы у Андрея убывали, таяли, перегорали без следа. И какая-то страшная тоска наваливалась на него, давила каменной тяжестью. Он думал о живописной команде, сколько одна она ему кровушки попортила! Ох, шатия-братия, оторви да брось, народец как на подбор зубастый, вольный, забулдыжный. Такой кого хочешь в муку сотрет, как стальной мельничный круг. Но раньше и команда была для Андрея не беда. Он любил ее и жить без нее не мог. Со всем управлялся, и все ему было впору, все по плечу. А нынче все тяготило. Катился, катился, как парусник по волнам, и докатился, и враз кормило заклинило — ни туда, ни сюда…
Ныне Андрей жил, принуждая себя заниматься привычными делами. Он постоянно искал случая посидеть и выпить с друзьями, но чуял и знал, что не обманывается на этот счет: была какая-то внутренняя причина в том, что стал он совсем-совсем иным, никто ему не нужен и ничего ни от кого не надо. Все стало для него пустое, бесцветное, ничто не вызывало ни интереса, ни радости. "Что же мне осталось-то?" — думал Андрей и прислушивался всем своим существом к тому, что было внутри и вовне. Но и тут и там были только холод и тишина. И тогда он обращался к богу: "Защити, спаси, сохрани и помилуй!" А тоска и опустошенность не проходили. "Ну что ж, что ж… Одно, видно, осталось: попостись, помолись, в путь последний соберись". Но поститься он не умел и не хотел, молиться — не помогало, а собирать ему было просто нечего.
Он шел к себе в мастерскую, запирал дверь, забивался в угол, лежал и думал. Равнодушный, пустой, беззвучный.
И думы у него были такие же. Как-то ему приоткрылось, что не болеет он, а тлеет и понемногу издыхает.
Новый, 1739 год начался у Андрея недельным запоем. Но даже и в водке не находил он забвенья. Прежде так было: пьешь, ух как пьешь — чаши дрожат, портки дымятся, все смято, а душа свободная, свежая, кипит, вспоминать приятно. А теперь что? Опохмелялся, приходил ненадолго в себя, и снова для Андрея наступала больная, четкая, мерзкая трезвость. Внезапно ощутил он себя истраченным до конца. И не стало ему в жизни ничего светлого, как будто какие-то дьявольские моляры выкрасили все в серый, докучливый, размытый цвет. И теперь уже прошлое стало Андрею казаться невозвратимым счастьем.
Есть люди, которым нельзя говорить правду. Сказать — значит убить. А от других скрывать нельзя ничего, они все должны знать до самого донышка. Незнание для них — смерть и хуже самой страшной правды. Андрей был как раз из этих других. Ему позарез нужно было знать о себе все до конца. Всего он не знал, но догадывался верно, особенно когда убедился: ничто ему стало не в радость, все только в тягость. Он предпочитал смотреть правде в лицо, а она отворачивалась, и Андрей досадливо пожимал плечами. Он понял, что все ему надоело — пустота внутри, пустота снаружи. То ли устал он жить, устал смертельно, врасшибку устал и не ждал ничего хорошего, то ли хворь его неспешно, исподволь доканывала. Одно знал наверняка — радость от него ушла, похоже, навсегда. И все тут.
Андрей говорил друзьям и жене Орине: "Что-то больно уж дохлый я стал! С чего бы это?" А они его утешали: это, мол, от погоды, это, мол, у всех так теперь, все подохлели. Но утешенья эти Андрея мало успокаивали. Ничего не помогало ему. Видел он и понимал, что попал в какой-то проклятый смертельный просак, из которого нет выхода. "Вот так живешь-живешь, — тоскливо думалось ему, — и жизнь тебя пьянит, и ты всему радуешься — теплому солнышку, другу, женской ласке, хорошей выпивке. И вдруг обычный градус твоего существования резко падает, куда-то пропадает. Ты его ищешь, а его нет и нет. И становишься вроде бесплотным, зависаешь между небом и землей, в нагой пустоте и высоте. Проклятый карусель! Ага, думаешь, вот мигом у тебя душу и отымут ангелы небесные, или, как их деревенские бабы кличут, анделы. И нет у тебя уже ни лика, ни времен, ни очертаний. Ничего нет. Ты куда-то скатываешься, скатываешься и наконец летишь с адским воплем.
Читать дальше