Я-то тут при чем? И при чем тут теодицея?
Но Чехов, похоже, остался доволен произведенным впечатлением.
«Да, да, теодицея, — уверенно повторил. — Никто не спорит, мир неспокоен, несправедлив, жесток, вы сами, — пробежал он взглядом по семинаристам, — подчеркиваете это в своих рассказах. Тогда вопрос к вам. Почему бог, если он существует, терпит такое? — Очки московского гостя торжествующе сверкнули. — Ну никак не может такого быть, правда? Он же велик, всемогущ. Вот и появляются доктрины, призванные оправдать справедливость его решений».
Чехов сделал паузу.
Хотел, чтобы мы подивились его открытости.
Вот, дескать, я с вами как с равными разговариваю.
Полюбовался собой. Помолчал довольно. И снова завелся.
«Вы вот, Пушкарёв, школьный учитель. Вы постоянно с детьми общаетесь, а создали чистую теодицею. Будто средневековый схоласт».
С этой минуты Чехов смотрел исключительно на меня.
«Какие-то рабы, какой-то семейный тиран, какой-то дурной кобель, носящийся по тайге вместе с конурой, эти чокнутые девки — и все для интереса, все только для того, чтобы никто не сомневался в великой, хотя и загадочной доброте неких непонятных высших сил, как бы предопределяющих наше бытие».
«А каких сил?» — спросил Чехов.
И сам себе ответил: «Надуманных!»
Понимающе полюбовался произведенным эффектом.
«А мы — атеисты. Мы с вами — строгие атеисты. У нас такого быть не может. Мы строим не чье-то, а свое собственное будущее. Более красивой идеи, чем коммунизм, Пушкарёв, люди на Земле еще не придумали. — Чехов явно хотел сказать «товарищ Пушкарёв», но почему-то сдержался. — Если так называемый бог или какая-то другая высшая сила все-таки существует, то какого черта она, эта сила, Пушкарёв, не сочувствует вашей скрытой доброй идее?»
«Может, не понимает?» — с места догадался Ниточкин.
Но Чехов смотрел только на меня. Мнением Ниточкина он не интересовался. Он не сводил с меня строгого взгляда, и я опять, как когда-то на заимке карлика-горбуна философа Фирстова, почувствовал себя голым, беспомощным под припершими меня к стене железными вилами, почувствовал кровь, каплями сбегающую по груди на мой живот, увидел девок в ночных рубашках и квохчущих кур.
В самом деле, куда смотрит этот так называемый бог?
«Найти бога, — знающе пояснил нам Андрей Платонович, — это значит самому в каком-то смысле стать богом. Только зачем все это нам, уверенным атеистам? Почему советскому человеку не жить счастливо, не ломая голову над всякой несущественной чепухой? Разве не за это боролись наши герои? — Я в этот момент подумал, что вот сейчас-то, наконец, Чехов врежет мне за Радищева, Чернышевского и всех прочих, но Андрей Платонович опять мужественно сдержался. — Если душу, как кислота, как едкая соль, разъедает агрессивная, только на вид гуманная идея, это уже болезнь, никак не иначе, что бы вы там ни придумывали, Пушкарёв. — Хотел, ох, хотел он назвать меня «товарищем Пушкарёвым», но еще не пришло время. — Да, да, это я говорю о вашем доморощенном платонизме, о праве на рабство».
На Деда московский гость не смотрел.
Совершенно не замечали они друг друга.
«Кто среди нас здоров, а? Неужели неясно? — Семинаристы виновато опускали головы, отводили глаза в стороны. — Да тот здоров, кто не болен. Если бы нам удалось, — (товарищ Пушкарёв, слышалось мне), — создать существо, которое мыслило бы, скажем так, с бесконечной скоростью, это, наверное, и был бы бог. Только не надейтесь, не надейтесь, такие идеалистические штучки у нас не проходят. С гордостью могу повторить: мы — строгие атеисты. Мы строим свой выстраданный в борьбе с внешними и внутренними врагами коммунистический рай. Да, коммунистический! — Андрей Платонович еще строже оглядел нас. — Суржиков в своей талантливой повести говорил о будущем. О чудесном труде. О камне с планеты Марс. О новых атомных станциях. О последней снесенной трудовыми руками церквенке. Вот наш неминуемый путь. Никаких убийств. Это у нас отменяется, товарищ Пшонкин-Родин, — наконец употребил он мучившее его слово и посмотрел на смущенного сказочника. — Только полная нравственная победа. Сами создадим все нужное, даже мясо будем из нефти производить, никакой крови больше. Пусть чомон-гулы рядом живут. Скоро вообще никого убивать не будем. В недалеком коммунистическом будущем не будем бить ни чомон-гулов, ни людей. Вот наше послание будущему!»
Чехов перевел дыхание.
«А у вас, Пушкарёв? — прозвучало наконец как «товарищ Пушкарёв». — А у вас, Пушкарёв, одиннадцать девок, одна другой меньше, с ними карлик-создатель и мать, тихая, как бледное тепличное растение, не слишком мало для будущего? А главное, — Чехов доверительно понизил голос. — Главное — рабы! — опять оглядел он семинаристов, с некоторой даже паникой в голосе. — Это что же получается, Пушкарёв? — (Нет, не считал, не считал он меня товарищем.) — Это как понимать? Неужели настоящая свобода возможна только в рабовладельческом обществе?»
Читать дальше