Красиво говорил Суржиков.
А где он сейчас? Куда, черт побери, пропал?
За окном голубые очертания Хехцира. Медный Петр Комаров смотрит.
«Азиатской волной Амура, криком зверя во мгле ночной…»
Облака над Хехциром…
Деду мой стиль нравится…
Я жадно чувствовал близость удачи…
А Дед… Ну что Дед?.. Он тоже, случалось, притормаживал…
«Речной трамвай бежит Москва-рекою. Мосты изогнуты между гранитных круч. Над стенами Кремля, у самых сизых туч, соборы светят свечкой золотою…»
А дальше просто.
«История идет своей тропою, прорыв наш все растет — научен и могуч. Колокола молчат, антенн высокий луч мир полнит новой музыкой святою…»
Концовку приводить не хочу. Она вам не понравится.
«Я называю кошку кошкой».
Да и не в этом дело.
Книга мне нужна. Не будет книги, не будет Сонечки. Не будет Сонечки, не будет будущего. Я просто не могу вернуться на Сахалин без договора. Где черт носит Суржикова? Без его поддержки я запросто могу сорваться, наговорю глупостей. Только Ролик умеет разрулить любую ситуацию. Он даже Зою, Кружевную Душу, может произвести в комсорги. Она настырная, она справится, подумал я беззащитно. Она и свою красноухую запишет в комсомол, если надо. Ни у той, ни у другой нет никаких противоречий с генеральным курсом.
Дед сидел напротив меня, опустив глаза, листал рукопись.
Зато строго смотрел на меня бронзовый поэт-лауреат Петр Комаров.
«Ни церквей на холмах зеленых, ни плакучих берез в полях — только кедры на горных склонах, где за соболем шел гиляк…»
Полях — гиляк. Смелая рифма.
Чехов взглянул на часы: «Ну, довольно».
И правда, пора было начинать. Пусть расцветают сто цветов, пусть соревнуются сто учений. Хунхуз хмурился, Ольга Юрьевна куталась в свой цветастый платок. Дмитрий Николаевич Пудель смотрел на семинаристов строго. Волосы черные, лицо длинное, непроницаемое, все решения давно уже, наверное, уложены в умной голове. Он-то, Дмитрий Николаевич, уж точно загнал бы фирстовских девок в солнечный комсомол, вывез на большую комсомольскую стройку, где, кстати, свободных мужиков много. А если так называемые рабы (как подсказывал мне Ролик) правда являются сугубо засекреченными комсоргами, то…
«За окном все дождик тенькает: там ненастье во дворе. Но привычно пальцы тонкие прикоснулись к кобуре».
Дед посмотрел на меня с интересом.
Темный костюм, белая рубашка, галстук, запонки.
Московский гость рядом с ним смотрелся низшим офицером непрестижной дирижабельной службы.
«Пушкарёв, вы педагог?»
«Да, в старших классах».
«Литературу преподаете?»
«Нет-нет, естественные науки».
«Математику? Физику? Биологию?»
«Физическую географию, астрономию».
Отвечая Чехову, я чувствовал неясную тревогу.
«У нас, в советской литературе, нынче обыкновенных историй нет, — так несколько загадочно (после заданных им вопросов) начал выступление Андрей Платонович Чехов. Очки, правильный нос, длинные узкие щеки — все в нем было какое-то писательское. — Обыкновенные истории закончились где-то на Иване Александровиче Гончарове, в девятнадцатом веке, так что пишут нынче все больше про необыкновенное, дескать, литература — это вам не дрова пилить».
Не понравилось мне такое вступление.
«Вот вспомните, — строго посмотрел Чехов на Колю Ниточкина, но, наверное, испугался его неожиданных вопросов и перевел взгляд на Нину Рыжкову, которая сразу сердито накуксилась. — Вспомните, раньше как. К примеру, Кустодиев. «Чаепитие». Купчиха. Сама дородность. Лиловая сирень, пышущий самовар. Мощь, тело, сила, Рембрандт позавидует. А в жизни Кустодиев был калека, много страдал, позвоночник у него никуда не годился, ходил в корсете…»
Чехов помолчал, и вдруг произнес: «Теодицея!»
Даже руки, будто извиняясь, поднял: «Богооправдание!»
Семинаристы непонимающе замерли, а Ольга Юрьевна так же непонимающе посмотрела на Пуделя, на Хунхуза. Но Хунхуз сидел, опустив глаза, а Дмитрий Николаевич деловито листал мою рукопись, дескать, он тут просто за компанию, ему интересно, но вообще-то он не литератор, он ни во что не вмешивается, хотя в жизни и не такие слова слыхивал. Теодицея, видите ли.
И Дед выглядел спокойно и непреклонно.
Сложив руки на резном набалдашнике своей палки, всматривался внимательно в семинаристов из-под мохнатых бровей, как всматривался когда-то в лица сотрудников своего Русского бюро в доисторическом белом Омске. Вот, мол, скоро придут красные. Вот, мол, скоро прибудут в Омск. Но не затем, конечно, чтобы вас, обывателей, освободить, а затем, чтобы забрать у вас хлеб и масло.
Читать дальше