И в прозе интровертная модель привела к самососредоточенности, к самобытию, самостоятельному существованию отдельных отрывков – данов, непосредственно между собой не связанных (или связанных по типу, о котором идет речь в «Аватаншака сутре»: каждая драгоценность отражает все остальные). Дан – буквально «ступень», горизонтальная строка в алфавите. <���…> Иначе говоря, если для европейского литературного произведения типична линейная композиция – от начала к концу, – то три самых общих приема композиции в японской литературе – окори (возникновение), хари (развертывание) и мусуби (узел) – приводят к связыванию концов и образованию круга. <���…>
Особую функцию в «Манъёсю» и в системе художественного мышления в целом выполняет повтор – поэтической строки, образа, слова или художественного приема.
Все эти принципы соблюдаются в романе Кристиана Крахта и помогают его прочитывать.
Посмотрим для начала, что происходит с повторяющимися образами. Ну, скажем, со словом «лиловый».
В первый раз оно появляется в связи с Амакасу (с. 21; курсив мой. – Т. Б.):
Амакасу, пока смотрел швейцарский фильм (снятый Эмилем Нэгели. – Т. Б.), часто задремывал <���…>; парящие, мерцающие всеми оттенками серого, почти беспредметные мозаичные фрагменты фильма смешивались со сновидческими образами и покрывали его сознание лиловой политурой безотчетного страха.
Затем Нэгели вспоминает, как его отец заранее заказал столик в парижском ресторане «Максим» «посредством письма, написанного бледно-лиловым карандашом, который только ему самому казался эксцентричным» (с. 31).
Затем Масахико вспоминает, как в девять или десять лет впервые познал любовь «благодаря одной маленькой девочке, чьи изящные, покрытые лисьим пушком руки выглядывали из рукавов, длиной до локтей, лилового клетчатого платьица» (с. 37); вскоре эта девочка умерла.
Затем Амакасу вспоминает, как в детстве его ударил отец (с. 39):
На письменном столе крошечные бледно-лиловые кружочки бумаги, которые отцовский дырокол постоянно – год за годом – выплевывал, к радости ребенка, и которые тот, еще будучи новорожденным, всегда пытался засовывать себе в рот, незаметно забились поглубже в выемки на столешнице, будто стыдились происходящего.
Затем Нэгели в Берлине, в приемной Гугенберга, «катает ботинком, назад и вперед, валяющийся на полу бледно-лиловый карандаш (который материализовался здесь, перенесясь через эфир, из какого-то другого места)» (с. 88).
Затем в канадском лагере для интернированных немцев Путци Ганфштенгль показывает свой больной палец врачу, и тот «исследует больной палец <���…>, щекочет, осторожно катая по потемневшему месту свой бледно-лиловый карандаш» (с. 99).
Затем Нэгели, только что приехавший в Японию, находит такой карандаш в такси (с. 104–105):
Он чувствует что-то под ботинком, нагибается к полу такси и на ощупь отыскивает привлекший его внимание предмет. Это – карандаш, бледно-лиловый, забытый кем-то в машине. Нэгели катает по ладони звонкие грани найденного восьмиугольного тубуса и потом прячет его в карман пиджака, как если бы мог догадаться о мнемонических связях и собирался хранить карандаш лишь до тех пор, пока не поймет, что́, собственно, имелось в виду.
Очень скоро внешне преображенный Нэгели выходит из парикмахерского салона и происходит следующее (с. 108–109; курсив мой. – Т. Б.):
…этот пионер метаморфозы, неторопливо спустившись по улице, видит заманчивый, ярко-красный прямоугольник – тории ближайшего парка или святилища, – пружинистым шагом пересекает сей рубеж, какое-то время бездумно прогуливается под ультра-синим небом раннего лета и в конце концов останавливается под уже почти облетевшим вишневым деревом, на бледно-лиловую цветочную крону которого он теперь смотрит, задрав голову и уперев руки в бока.
Механическая птица из искусно раскрашенной жести сидит там, на дереве, на ветке, чистит клювом свою одежду из перьев и щебечет: Фи-ди-бус. Цветок вишни падает, умирая – умирает в падении, – это и есть совершенство.
Это, собственно, и есть разгадка, потому что сакура в японской культуре – очень значимый символ. Вишневый цвет символизирует облака (благодаря тому, что множество цветов сакуры часто распускается разом) и метафорически обозначает эфемерность жизни (Japan, p. 142). Это второе символическое значение часто ассоциируется с влиянием буддизма, являясь воплощением идеи моно-но аварэ (с XVIII века: Slaymaker, p. 122). Мимолетность, чрезвычайная красота и скорая смерть цветов часто сравниваются с человеческой смертностью. И еще о сакуре можно сказать следующее (Григорьева, с. 116):
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу