И вот теперь арест.
Из тюремной камеры она получала от него стихи:
…В каменный панцирь я нынче
закован,
Каменный шлем мою голову
давит.
Щит мой от стрел и меча заколдован,
Конь мой бежит,
и никто им не правит…
Господи, да это же Лермонтов, его Лермонтов! Не знала она, как дорого заплатил тогда Михаил за эти стихи своего любимого поэта.
— Стихами балуетесь? — спросил надзиратель.
— А ведь нехорошо чужие письма читать…
— Ах, нехорошо, господин арестант? Не нравится? А бунтовать нравится? Щенок! Вша студенческая! Сморчок недорослый!
Лучше бы не говорил он этих слов. Ничего не помнил Михаил, только уплывающую жандармскую рожу.
Он вложил в удар всю ненависть, всю силу, которая была у него. Надзиратель, не ожидавший удара, упал плашмя, больно ударившись о литую тюремную дверь…
А потом были карцер, дикие, нечеловеческие побои — и чахотка на всю жизнь. Она и привела его сюда, на юг, когда больного студента пришлось освободить из тюрьмы и выслать из Москвы. За университет он сдавал уже потом, в 1901 году. И тогда уехал снова на юг — воспитателем Байрамской учительской семинарии…
Да, у Марии было много оснований тревожиться за мужа.
Она хорошо помнит, как он стоял и смотрел на красивую вывеску: «Фотограф двора Его императорского Величества и Его королевского Величества короля Сербии Ф.П. Орлов удостоен высочайших наград и благодарностей…», а поодаль застыл в выжидательной позе подозрительный господин.
— Вот видишь, — говорил Васильев, — одного императора ему мало. Подавай еще короля Сербии… Знаешь что, Маруськ, у меня идея…
И он, резко повернувшись, так что застал филера врасплох, подошел к нему.
— Милостивый государь, — сказал он громко, обращая на себя внимание прохожих, — вам нравится эта вывеска? Два герба, две короны… Не угодно ли будет сфотографироваться с нами? За наш счет, разумеется…
Филер был ошеломлен. Он растерянно моргал глазами и, оглядываясь по сторонам, нервно бормотал:
— Что вы, господин учитель, постыдитесь своего мундира! Я не имею чести вас знать. Мы незнакомы-с.
— Разве? А мне казалось, что мы знаем друг друга давно.
Кое-кто из наблюдавших эту сцену курортников недвусмысленно засмеялся.
— Что ж, — заключил Васильев. — Как вам будет угодно. А то мы с женой так привыкли к вам, что решили пригласить вас сфотографироваться вместе.
Он возвратился к дрожавшей от страха Марии.
— Ну-с, женушка, придется сфотографироваться самим. Нанесем-ка визит фотографу двора его императорского величества господину Орлову.
Она стоит теперь в бакинской квартире Васильевых, эта по-царски выполненная фотография. Муж спокойно, словно ничего не случилось, смотрит в аппарат, а она, наклонивши голову, не знает, то ли смеяться, то ли плакать.
…О это вечное чувство страха за мужа! Нет, она не может больше оставаться одна, когда он уезжает в Балаханы или Сабунчи. Она видела, как дикой кошкой смотрел на него этот мусульманин, как завертелся он юлой перед Ваней Фиолетовым.
— Мне надоело бояться, я тоже буду работать. С тобой. В одной партии. Могу быть связной, могу быть кассиром. Я все могу. Не могу более бездельничать и дрожать.
Михаил смотрел на жену и ласково, и удивленно: все те же добрые, доверчивые глаза, все те же волосы, которые пахнут цветущим по весне каштаном. И все же было в ней что-то новое, непривычное…
Он берег ее от того, чему сам посвятил себя целиком… Почему? Не эгоизм ли? Не желание ли быть спокойным за нее? Все его скитания были и ее скитаниями, его невзгоды — ее невзгодами, его заботы — ее заботами…
Он вдруг понял Марию, подумал о том, что ее могут арестовать, — и ему стало страшно…
Абдаллу Буранова рабочие звали Алексеем. Объясняли они это просто: и то и другое означало «божий человек». Одно — по-татарски, другое — по-русски.
Он и в самом деле был не от мира сего… Не волновало, не трогало его то, что происходило вокруг. Придет с работы уставший до изнеможения тарталыцик, умоется, перекусит чем бог пошлет — и заберется на свои нары, на свое место, расположенное в самом углу темного глинобитного барака, будто от всего мира отгородится.
Он не сразу засыпал: промелькнет в сознании день минувший, удивительно похожий на все остальные, потом Абдалла воздаст хвалу аллаху за хлеб насущный и воду, потрогает руками, цел ли мешочек на груди… В том мешочке накопленные на промысле деньги. Немного их пока, а все-таки месяц за месяцем — и наберется то, ради чего приехал он в этот жаркий край, на этот окутанный вонючей дымкой нефтяной промысел…
Читать дальше