«Что ж это за проклятый мир, что ж это за мерзкая власть! Сколько нужно еще смертей, чтобы удовлетворить ее, стерву, насытить, подлую, до отвала? — думал он, лежа на койке с открытыми глазами. — Служил, как пес, только что не ползал на четвереньках, а что получил?»
До первого допроса он легкомысленно надеялся на снисходительность коллег, а они показали звериный оскал и стали бить его смертным боем. Пришлось подписывать все, что подсовывали. А там такие вещи, что хоть волком вой! Сейчас бы в самый раз на попятную, но этот молокосос уперся, будто не знает, кто рожал эти показания. Что же делать? Что делать? Перестать хорохориться, сменить тактику, прекратить борьбу? А что потом? Тут заляпаешься — в суде не отмоешься, у суда задача: истребить под корень нашего брата. Он никак не мог отвыкнуть от себя прежнего, самонадеянного, наделенного властью и вооруженного передовыми методами борьбы.
Плавное течение мыслей прервал шум, возникший за дверью. Топот ног, тяжелый дых, грубая брань. «Граждане! Граждане! — умоляющий зов. — Я не хочу! Не хочу! А-а-а! Люди! О-о-ой! Что вы делаете! Руку сломали, гады! Зверье-о-о!» «Та сунь ты ему в пасть что-нибудь! Заткни, пусть не орет». «Шо я воткну?» «Роди, скотина! Кляп нада иметь! Первый раз што ли?» «А ты первый? Вот и имей!» «Поговори у меня… Да заткнись ты, скотина, радуйся, шо стрельнут. Хуже б когда повесили! Заткнись!» «Люди-и-и!»
«Потащили на казнь, — констатировал Безруков. — Каждую ночь!» Он притих, прислушиваясь, закрыл глаза. Сколько сейчас времени? Который час? Наверное, скоро рассвет… За дверью послышался глухой говор и ненавистный смех надзирателей. Безруков ругнулся: как бы он размахнулся, окажись сейчас на свободе! Он и не знал, что во внутренней тюрьме такие порядки! Смех повторился. Лязгнули затворы, дверь без визга открылась, вошли двое.
— Безруков!
Он открывает глаза и видит над собой лицо коменданта.
— Вставай, Безруков! На выход.
— Ночью? Куда?
— Поедем в Бутово.
— В Бутово? А что это?
— Подмосковье.
— Подмосковье?
— Да. Там свежие траншеи.
— Странно ты ведешь себя, командир. Какие траншеи? А-а! Вспомнил! Бутово! Там наш стрелковый полигон!
— И траншеи, — глухо откликается тюремщик.
Безруков без желания натягивает валенки, и вот он на полигоне, обнесенном высоким сплошным забором. Где-то рядом раскалывают морозный воздух выстрелы. От холода сводит челюсти. Он подходит к краю траншеи и видит на дне тела двух мужчин. Лица их покрыты инеем, но он догадывается, что это Малкин с Сербиновым. Лежат рядом, что называется — уравнялись. Скрип снега сзади отвлек его от трупосозерцания, он резко повернулся и ощутил у переносицы вороненый ствол нагана.
— Ты что? Ты что, сволочь, очумел? — шепчет он, цепенея от страха и — просыпается. Ни коменданта, ни траншеи. Мирно посапывает сокамерник, скорчившийся на матрасе, разостланном на полу, да топает по коридору надзиратель, мурлыча вполголоса унылую песню про беспризорника.
— Черт бы вас всех побрал, — безадресно выругался Безруков, довольный тем, что увиденное всего лишь сон, натянул на себя вонючее одеяло, сползшее на пол во время сна (потому, знать, и сводило челюсти у траншеи), подобрал свисавшие края и затих, надеясь согреться и заснуть. Не смог. В камере стоял собачий холод, ныли почки, поврежденные экзекуторами во время допроса, и это нытье напомнило ему о тревожных буднях Лефортово, где Миронович и Буров обещали сделать из него «котлетку». Сколько унижений пришлось стерпеть, пока уговорил Захожая забрать его в Краснодар, сколько бездумных обещаний надавал! А когда поселился во внутренней тюрьме УНКВД… Э-э! Да что там говорить! Кому охота самому лезть в петлю? После первого же допроса возненавидел Захожая всеми фибрами души, стал придирчив к нему и по малейшему поводу, даже самому незначительному, писал жалобы, заявления, дерзил и хамил без удержу. Понимал, что перешел предел, но не мог заставить себя остановиться, утихомирить злобу. «Видел, скотина, как Миронович и Буров лупцевали литой резиновой палкой, но даже пальцем не шевельнул, чтобы защитить. Пялился молча да ухмылялся. Знает, что признание в причастности к заговору — липа, самооговор, но ведь продолжает до сих пор держаться лефортовской концепции. Упирается, мразь, молодой, а настырный, — так честил он своего следователя в свободное от допросов время и начинал придумывать пытки, которым подверг бы его, доведись поменяться местами. Придумывал, представлял себе это воочию и стонал от счастья, сжимая кулаки и скрипя зубами.
Читать дальше