— Отворяй ворота, дочка, — весело сказал бородатый, ловко соскакивая с седла. — То-то Егор обрадуется.
Егор босиком сбежал с крыльца, обхватил гостя ручищами, загоготал на весь двор:
— Лукерья, гляди, кто прибыл-то! Тащи, язви его, в избу.
Лукерья первый раз в жизни видела этого человека, но ей тоже стало весело, будто после долгой разлуки повстречала близкого родственника.
Коня расседлали, дали ему свежего сена, мужики шумно зашли в избу.
— Беги, дочка, к Луке, принеси первача для разговору, ради такого праздника...
Гостя звали Федором Афониным, он все годы воевал вместе с Егором — и на германской, и в партизанах. Заехал к Егору на пути домой.
Луша нарезала соленого омуля, подала с луком, с вареной картошкой. Мужики разлили самогонку по кружкам, выпили, свернули цыгарки.
— Ну, паря, рассказывай. Как там наши? Про все как есть рассказывай.
Федор глянул на Лукерью, которая вытаскивала из печи хлебы, спросил:
— Дамдинова?
— Его... — Егор озорно подмигнул. — Скоро в деды меня произведет.
Лукерья прикрыла на столе полотенцем горячие, румяные хлебы, обтерла запаном руки, подошла к столу. Федор рассмеялся:
— Про кого сначала рассказывать, — про муженька, или про Кеху с Петькой?
Луша смутилась.
— Все одно... Родные же... Мы с тятей о всех истосковались.
— Ладно, понятно же... Слушай спервоначалу про Дамдина. Такой парень, все его уважают. Да... Недавно вот какое дело было, ты, Лукерья, слухай хорошенько. На реке Ингоде, значит. Вон, куда мы теперя добрались, скоро Семенову вовсе крышка... Да, так вот, какое геройское вышло с ним происшествие. Семеновская сотня отрезала в деревне наших партизан, не допущает подмогу. А вторая вершая семеновская сотня в деревне рубит партизан шашками. Нас полтора десятка, патроны на исходе, белых эвона сколько, не сосчитать, все пьяные, и детей малых не милуют, деревню подожгли. Ну, конец нам, выходит. Но мы помаленьку держимся, убавляем беляков по штучке — кого пулей, кого штыком. И вдруг, слышим: та-та-та... А после — ура! Наши прорвались, пошли в атаку. Подмога! Ну и мы что есть мочи заревели «ура». Вот какое дело вышло, поняла?
Лукерья робко спросила:
— Ну, а Дима что?
Федор положил на стол картошину, которую чистил, с удивлением проговорил:
— Чего — Дима? — тут же понял, пояснил: — Дак, это же он со своим пулеметом беляков расшибал. Пулемет на телеге, пара лошадей, заскочил в самую гущу и давай крошить. А за ним наши бойцы повалили, смяли белых. Кабы не он, всем нам погибель.
Егор двинул кулаком по столу:
— Во, молодчина сынок! Орел!
Лукерья побледнела, сжала руки, чуть слышно спросила:
— Он... не раненый?
Федор пододвинул свою кружку Егору, тот налил.
— Не, не раненый... — и заговорил о Лушиных братьях. — Сынки твои, Егор, тоже правильно воюют. Гордость одна, а не ребята, что Кеха, что Ваньча, что Петька. В самое пекло лезут, и хоть бы что... Петька вовсе отчаянный. Скоро, видать, домой возвернутся, тут для них дел невпроворот. — Он помолчал. — Я маленько умаялся, отдохнуть бы... Ты, Луша, брось доху на пол, поваляюсь... Отяжелел что-то.
Лукерья постелила гостю на лавке, сказала, что пойдет по хозяйству. И Егор поднялся, — надо было зайти к Калашникову. Когда Лукерья ушла, Федор сурово посмотрел на Егора, трезвым голосом велел остаться.
— Садись. Налей самогонки. И себе налей.
— Ты раньше-то вроде много не пил, — удивился Егор.
Федор поднял кружку, печально поговорил:
— Выпьем за упокой души красного пулеметчика Дамдина Цыренова. Погиб он в том бою геройской смертью... Я при Лукерье не хотел сказывать.
Егор уронил голову на стол, на свои тяжелые руки.
Антонида осунулась, стала раздражительная. Отец как-то несколько раз застал ее в слезах.
— Ты чего? — спросил он. — Хвораешь?
— Отстань! — она выбежала, хлопнула дверью.
Отец постоял, покачал головой.
Однажды вечером послал ее во двор за дровишками — насушить для растопки. Антонида испуганно отказалась.
— Не пойду... Темно, боязно...
— Ты чего, поповна? — рассмеялся отец. — Маленькая была, не трусила...
Антонида поглядела на него с такой тоской, что он смутился.
— Ладно, чего там... Не ходи, сам принесу.
Антонида подолгу засиживалась одна, подперев руками голову. Если отец неожиданно спрашивал что-нибудь, она вздрагивала, а то и вскрикивала.
Он после уже заметил, что дочь перестала есть. Никто не знал ее горя: Антонида почувствовала, что станет матерью. Для других это бывает радостью, а ей новое горе, новый страх. Страх... В Воскресенском была, говорят, девка, набегала ребенка, от кого и сама не знает. Как ей не знать, просто не говорила... Родители — раскольники-семейские — выгнали ее из дому. У них, у семейских, с этим строго. Жила с ребенком, всем на потеху, в чужой бане. А недавно повесилась. И дите померло.
Читать дальше