— Чти-ко, гостюшко, вслух.
Лазунка читал:
— «За дочерью вдовы дворянского сына Башкова, девицею Дарьей Ивановной Башковой, приданого:
Шуба отласная, мех лисий, лапчат, круживо серебряное, пугвицы серебряны.
Шуба тафтяная двоелишна, мех белей, пугвицы серебряны.
Шуба киндяшная, зеленая, мех заячей хребтовой, пугвицы серебряны.
Охабенек камчатой, рудо-желтой, холодной, пугвицы серебряны.
Охабенек китайчатой, лазоревой, холодной.
Шапка, вершок шитой с переперы серебряны позолочены.
Шапка польская, бархатная, по швам круживо серебряно.
Треух объяринной на соболях.
Цепочка серебряна вызолочена со кресты.
Десить перстней.
Постеля с изголовьем и одеялом.
Одеяло заячиное, хребтовое, покрыто выбойкою со цветы.
К ларцу девка Маришка со всеми животы и, если будет мужня, и дети ее на всю жизнь невесте в приданое ж».
— Тут не все! Есть еще образа.
Лазунка подпил, живя на воле, свыкся с иной жизнью и потому сказал:
— Все ладно, мать боярыня, да пошто живой человек — девка — на всю жизнь в приданое, против того как шуба и шапка?
Боярышня сердито двинула скамьей. Глаза заблестели, брови наморщились.
— Я Маришку не спущу! Маришку мне надо, да так и молыть нынче не велят.
— Наездился он, вишь, по чужим городам — там так не водится, должно?.. С нами поживет — обыкнет, — сказала мать.
— Вишь, от брата Лазунки… Про Лазунку нашего — у худо его помню — говорить не можно, не то что…
— Ну, пошто так, доченька?
— Так вот… Не сказала тебе, матушка: гостила я, помнишь, у сестер жениха!
— То где забыть!
— Так у их за стеной в гостях дьяк был и про меня пытал.
— Ой?
— «Есть-де слухи, что Лазунка, зовомой Жидовином, сын боярской, что на Волге и еще какой реке не упомню, сшел к ворам да нынче у Разина в есаулах живет! Так уж не его ли сестра замуж за вашего сына дается?»
— Ой ты, Дарьюшка!
— Чуй, матушка, еще: «Нет», — говорят жених, потом и отец жениха. А сами перевели говорю на иное… Только дьяк, чую, все не отстает. «Ежели, говорит, то его родня, так сыскать про нее надо? Великого государя они супостаты!» А те, мои новые родные, сказывают ему: «Нет, дьяче, — это не те люди!» Потом углядела в окно — его пьяного повезли домой… Я, матушка, боялась тебе довести сразу — осердишься, пущать не будешь иной раз. А вот гостюшко затеял беседу, то уж к слову… Ты не осердись, родненька! У нас на Москве теперь пошло худое… Маришка вон по торгам ходит, сказывала, что народ всякой черной молыт: «Ватамана Стеньку Разина на Москву ждем, пущай-де бояр-супостатов выведет да дьяков с подьячими, тягло и крепость с людей снимет!» А за теи речи людишек бьют да казнят.
Лазунка сказал:
— Прикажи, мать боярыня, опочив наладить — сон долит.
— Чую… сама налажу — не чужой. Поди-ка, Дарьюшка, к себе в горницу!
Боярышня поцеловала мать, низко поклонилась гостю, ушла. Лазунка проводил ее взглядом до двери, подумал:
«Красавица сестра! Не впусте жених заступу имеет: не даст в обиду с матерью. У купчины-отца денег много, от худых слухов да жадных дьяков откупится».
— Чего много думать? Скажи-ка, сынок, про дело лихое, какое оно есть за тобой?
— Завтра, матушка, нынь дрема долит.
— И то… Времени будет говорить, вздохни от дороги — постелю.
— А допрежь скажу тебе: не те воры, что бунтуют; те сущие воры, кои у народа волю украли!
— И где, Лазунка, таким речам обучился! Какая, сынок, народу воля? Мочно ли, чтоб черной народ тяглой боярской докуки не знал и тягла государева не тянул?
— Бояре ведут народ как скотину, быть так не может впредь!
— Вот что заговорили! А святейший патриарх? Он благословляет править народом. Перед господом богом в том стоит… Царь-государь всея Русии заботу имеет по родовитым людям, чтоб жили не скудно, на то и народ черный! Что черной народ знает? Едино лишь бунтовать.
— Народ, матушка, бунтует не впусте: волю свою попранную ищет! И ежели атаман на Москву придет, тогда не быть боярским да царевым порядкам…
— Ох, молчи ты! За такие скаредные речи тебя уловят, и мне замест почета пира дочерней свадьбы сидеть сиделицей в тюрьме, а то худче — на дыбе висеть.
— Наладь постелю, матушка! Злю я тебя, и нам не сговориться…
— Так-то лучше! Упился нынь, с того и говоришь путаное, бунтовское…
В горнице, где мать постлала постелю Лазунке, он долго и любовно разглядывал заржавленный бехтерец отца с мечом, таким же, в изорванных ножнах, висевших на стене. В углу у коника [313]на лавке нашел пару турецких пистолетов со сбитыми кремнями.
Читать дальше