Едва лишь окончили на раскате выбивать времясчисленье, как за стенами кремля от Волги забили дробно барабаны, и тут же в кремль упали три огненных примета, один примет закрутился на песке, два других пали на монастырские пристройки, начался пожар сараев. Раздался топот лошадей, в кремль заскакали конные стрельцы. Передний крикнул:
— Гей, сторонитесь! Где воевода?
— Вороти, служивый, к делу! Все знаю! — криком ответил воевода, спешно пробираясь к коню по монастырскому двору.
Раньше чем поворотить из кремля, стрелец еще крикнул:
— Разин таранами ломит Вознесенские ворота-а! Капитана Видероса убили свои же, чуй, воевода-а!
Стрельцы уходили из кремля, горожане, женщины с детьми бежали в кремль. Светало. В соборной церкви заунывно благовестили. В ответ благовесту на стене где-то высоко воззвал зычный голос Чикмаза:
— Гей, браты-ы! Бей в башнях на-а-бат!
— Батько иде-е-т!..
— Иде-ет!..
В дальнем конце города в угловой башне завыл набат, вслед набату выстрелили пять раз подряд из пушки — казацкий ясак на сдачу города.
Темно. Заскрипели на разные голоса запираемые решетки и ворота города. На Фроловской башне пробили вечерние часы; как всегда, сторожа у московских домов застучали ответно в чугунные доски. Стало мертво и тихо. Тишину нарушит лишь иногда конный боярин, окруженный слугами с огнями. Тогда по грязным улицам лоснятся желтые отблески. То протяпает, громко матерясь, волоча из грязи ноги, палач с фонарем и подорожной бумагой, да лихие люди, пятная сумрак, мелькнут кое-где, притаясь, выслеживая мутный блеск бердышей конной стражи проезжающих стрельцов. Только за Яузой шумит, поет и светит огнем Немецкая слобода; там военные немчины гуляют, справляют свадьбы и, как говорят иные москвичи, «кукуют песни»…
В верхнюю горницу, сумрачно светившую образами в лампадах, старик слуга ввел человека, смело ступавшего желтыми сапогами, обросшего курчавой бородой и волосами, падающими до плеч. Человек без сабли, но сабля скрыта длинным казацким жупаном, за кушаком пистолеты, из-под синего жупана при движении видны красные полы.
— Воззрись, матушка боярыня! Поди, чай, не признаешь?
— Ой, спужал! И как тебе, старому, не грех, на ночь глядя, волокчись прямо ко мне на женскую половину, да еще мужика чужого за собой тянуть?
— Чужой ли? Величаешь меня косоглазым, а я, вишь, прямо гляжу.
— Уж с кем это? Дай-ко, дай!
Близорукая полная старушка в летнем шугае шелковом, в кике без очелья [310], подошла вплотную к гостю. Гость выдвинулся вперед. Слуга встал, сняв шапку, у двери.
— Батюшка! Свет Микола-угодник, да ведь это Лазунка?
Старушка кинулась на шею волосатому человеку.
Верный слуга старый сказал:
— Ты, мать боярыня, поопасись!
— Чего такого, Митрофаныч?
— Вишь, сказывают люди — признан гость наш давно в нетях [311]от государевой службы… Не один раз про то сама слыхала…
— Слышала! Немало люди с зависти на других лают.
Лазунка, обнимая старуху, спросил:
— Поздорову ли живешь, матушка?
— А всяко есть, сынок! Ты, Митрофаныч, поди — спасибо!
— Пойду, мать, и молчать буду, благо в дому у нас холопей — я да сторож Кашка!
Слуга ушел.
В другой горенке с открытой дверью разговаривали. Видны были в глубине ее, у окна, где на подоконнике горели, отсвечивая в слюдяных узорах рам, три шандала масляных, — две девушки: одна русоволосая, другая с черной длинной косой. Девицы рылись в сундуках, обитых по углам цветной жестью.
— Ты рухледь скинь лишнюю, сынок!
Лазунка кинул жупан с шапкой на лавку под окна. Под жупаном на нем красная бархатная чуга, тканная золотом, с цветами, казацкая шапка опушена соболем, с рудо-желтым верхом. Рукоять казацкой недлинной сабли без крыжа блестела алмазами. Старуха подержала шапку в руках, оглядела чугу.
— Дитятко! Да тебе хоть на смотры государевы — рухледь-то, эво! Нуга злащена, сабле и цены нет. — Взяла его за плечи и, снизу вверх глядя Лазунке в лицо, заговорила тихим голосом:
— Нынче, милой, все вызовы воински заводит великий государь-от: дворяна, жильцы большие со всех городов идут на Москву конны, оружны, в пансырях, в бехтерцах… [312]Вишь, вор, сказывают, убоец лихой, на Волге объявился, города палит, воевод бьет, гонит, зорит церкви божий. И нынь по Москве всякому ходить опас от сыскных людей, рыщут — всякой люд в Разбойной что ни день тянут… И народ худой стал! Тягло прискучило, мятется, по посадам собираются, а судят неладное: «Налогу-де тягло время сошло кинуть». Имя-от, вишь, того убойца лютого с Волги не упомню…
Читать дальше