— Ладил я седни по городу ходить, людей глазеть да слушать. Мне и атаману то сгодится: Москву знать.
— Сказывал сынок мой Васинька, что седни дождь да сумеречно. Против того и решетки ране времени задвинут. Так уж ты, голубь, не ходи. А я наберусь сил, стол накрою, поешь. Ходить будешь завтре, да одежу краше будет твою сменить: к такой светлой одежде прилепятся истцы ли, а то и лихие люди… Надень-ка посацкую, тогда ходи без опасу.
— Добро! То я думал сам; не знал, где взять проще рухледь.
Ириньица кое-как встала. Лазунка помог ей из-за стола выбраться. Она накинула летний зеленый капот-распашницу, сходила в сени, принесла еды.
— Вот с дороги — не лишне.
— Я не нынче с дороги.
— А где ж ты был, голубь? Меня, вишь, обошел перво.
— У родни был… — неохотно отозвался Лазунка, вешая голову.
— У боярской родненьки?
— Да, у матери с сестрой…
— Ой, поди, боятся тебя?
— Боятся… И сам я к ним не пойду… Потом если… когда…
— Все смыслю… Либо со Степаном Тимофеевичем, альбо с боярами быть!
— То оно…
— Ешь-ко, сокол! Мать родную потерять тяжело, кто скажет иное?.. Испей еще, да коли же мало хмелю, брага и водка есть. А после, как напитаешься, покажу забвенное, скрытое место: там, сколь надо, и жить будешь…
После еды Ириньица привела Лазунку к большому сундуку в углу за печью; он поднял крышку, она сказала:
— Отрой, голубь, рухледь в сторону от задней стены!
Лазунка отодвинул платье.
— Вот тут щупай: есть в гнезде защелка, нажми перстом.
Лазунка сделал так, как указано: задняя боковая стенка сундука опустилась вниз.
— Теперь лазь туды!.. Там, внизу, горенка. Жар сдолит в ей — отодвинь окошко: будет вольготной дух в горнице… у образа негасимой огонь. Ежели с ним тебе сумеречно, свечи зажги… кровать, одевало — все есть… В ней хоронится мое узорочье да кои шубы собольи. А дверку подыми, она захлопнется. Выйти, тогды защелку увидишь, спустишь дверку… Тут, в передней, всякие люди залезть могут, и те, коим корысть надобна. Ту же горницу нихто не ведает, и колодезь, водушка в ей есть… Сделана же та горенка в давние времена от пожаров и лихих людей сугревы.
Лазунка забрал свои вещи, влез в сундук, нащупал ногами ступени, сошел вниз, подняв дверь на место. Горенка, куда спустился он, небольшая. В ней изразцовая печь в стене. Вся горенка тускло сияла потертой золотой парчой, скамьи и лавки обиты дымчатым бархатом. На одной из стен висело медное зеркало, старинное, в серебряной раме. В углу образ хмурый, греческого письма, с зажженной лампадкой; поля образа в жемчугах по парче с диамантами в серебряных репьях. [314]Зеркало висело над укладкой. На укладке темного дерева четыре свечи. Лазунка зажег две, взял тяжелый подсвечник с огнем, потянулся к зеркалу. В желтом, сверкающем на него глянул мохнатокудрый бородатый человек с острыми глазами, в шапке. Лазунка улыбнулся, в ответ ему улыбнулось лицо из желтого. Зная, что это он сам, Лазунка все же сказал:
— А ведь это я? Эх, и оброс же! Дивно, что признали меня мать с Митрофанычем!
Он долго внимательно разглядывал украшенное подземелье, отодвинул в сторону слюдяное узорчатое окошко — повеяло холодком.
— Вот где можно от всех ворогов убрести.
Подошел со свечой в руке к столу приземистому, с ножками, обитому серебром, открыл на средине стола ларец с грузной крышкой: в ларце были золотые вещи — ожерелья, запястья, кольца, перстни. Вся золотая кузня унизана драгоценными камнями.
— Го-о! Да хозяйка моя мало чем мене богата самого батьки!
Лазунка захлопнул ларец, пошел по горенке оглядывать стены. На одной из стен, ближе к печке, висели собольи шубы, куньи шугаи, поволоченные зарбафом, камкой-одамашкой, кики с жемчужным очельем, чедыги, низанные бурмицкими зернами.
— Добро, что дьяки не ведают ту горницу! Быть бы хозяйке в тюрьме, узорочью расхищену.
В другом углу, так же, как образ, висела большая парсуна поясная. И к ней со свечой подошел Лазунка. Письмо темное: седой старик в горлатной [315]куньей шапке, в синем кафтане, по кафтану писан красный кушак с золотыми травами, концы кушака жемчужные, за кушаком рукоять ножа. Лазунка, любопытствуя, переходил от одной стены к другой и незаметно почувствовал в этой глубокой тишине усталость.
— Худо спалось! А дай прилягу! — Погасил свечу, поставил на укладку и, откинув шелковое одеяло кровати, привалился к подушкам, не снимая шапки, которую надел, влезая сюда, чтобы не нести в руках, и крепко заснул… Проснувшись, он не знал, долго ли спал и ночь теперь или утро. Встал, нашел на полу упавшую во сне шапку, пошел вверх по ступеням думая:
Читать дальше