Александр Ярославич уже не открывал глаз, и то, что въехали в монастырское пристанище, узнал лишь по застучавшим колесам — подъезд был выложен тесаными плахами. Робко, как-то по-птичьи, отбивал монастырский колокол часовые четверти. В крытом возке не было видно рано стемневшего снегового дня.
Внесенный в горницу князь с трудом разлепил горячие губы:
— Не сокрушайте мне сердце жалостью...
Теперь он лежал под одеялом, сшитым из куниц. Хоть и слабо, но пахло от него зверем, лесом, вольной волюшкой. Низкие потолки нагнетали печное тепло. Сбрасывая одеяло, князь отдалял от себя звериный запах, погружался в постылый избяной, начинал задыхаться. Ему подносили серебряный ковш — испить. Он видел руки, но кто подносил — не знал. Сознание уплывало, смутно клубились обрывки давних воспоминаний. Человеку невозможно поверить, что он таков, каким его делает время. Внутренними глазами он видит себя по-другому.
Однажды он глядел в жаркое пространство, ловя ускользающий луч лампады, разрезавший горницу пополам. По одну сторону был он сам да еще руки, протянувшие ковш. По другую — ближние люди, что, не расставаясь с ним, несли печальную стражу. Князь прошептал странные слова о зеленом косогоре над рекою Витьбою.
— Закатилась, как солнышко... И не искал пропажу...
Чуть окрепшим голосом позвал:
— Есть тут кто родом витьбич?
— Я, отец мой, я, свет-князюшко, витьбянка. За княгинюшкой твоею тронулась следом, брачную кашу вам варила, детушек твоих баюкала.
Голос был тих, надтреснут, но мил, доброжелателен. Он силился разглядеть вдали, а лицо возникло совсем рядом. Руки горестно обхватили щеки. Глаза, полные слез, смотрели милосердно и ласково.
То была княгинина прислужница. Многие годы встречал ее, не видя... Всегда она поблизости мелькала. Не главной нянюшкой, не самой искусной медоваркой или пряхой, а на подмоге. Жила неприметно, как травинка. Что ж ныне не по чину приставлена?
— Рука у меня легкая, батюшко мой. Да и притомились все. Ночь глухая. А мне ништо. Я ведь тебя, сокол, совсем молоденьким помню. В первый день, как приехал в Витебск град, княжна послала под крыльцом схорониться, высмотреть суженого. А что из-под доски-то кленовой увидишь? Слышала только, как каблучки твои звончатые по ступеням отбивают так-то бодро, так-то нетерпеливо... С вечера пир в гриднице шел; нам, девкам, ходу туда нет. Княжна в терему вся истомилась. Поутру, на самой зорюшке взбудила меня: беги, говорит, вокруг. Может, выйдет князь-то. Я и лаптей не обула, как была простоволосая, в посконном своем желтом сарафане...
Между ребрами у Александра Ярославича что-то сладко и горестно повернулось.
— Говори, говори, — прошептал. — Куда пошла?
— А вниз по косогору, к Витьбе-реке. Смотрю, молодец чей-то бродит. Дай, думаю, спущусь. Может, из приезжих кто? Про князя — про тебя, значит, — расспрошу. Темно еще было у реки... чай, сам помнишь? На горе заря играла. А под горой ветер так-то свистит, подол мне завивает. И коса по ветру летит...
— Как звать тебя? — внезапно прервал князь. Хотел вскричать, голосу не хватило.
— Малашей. Ну а нынче уже и бабой Меланьей кликают.
— Так это ты по косогору бежала? Ты руками всплеснула да еще вскрикнула, будто со смехом? Ты, Малаша?
— Ай помнишь? Молода была, ветрена. Глянулся ты мне, князюшко, повинюсь на старости лет. Потому и Витебск с легкой душой покинула. Не серчаешь?
— Родимая... всю-то жизнь рядом была...
Князь зажмурился, слезы ослепили его. Сказал сквозь дрожание подбородка:
— Ты не уходи, Малаша, будь со мной. Теперь уже до конца будь. Около тебя нет зла...
В ранних заморозках тело великого князя Александра, принявшего перед смертью схиму под именем инока Алексея, закостенело. На ночевку гроб не вносили в избу, и Онфим, один изо всех поезжан, так все девять дней пути от Городца до Владимира и не заходил в тепло, не ел за столом, не спал на полатях. Иззябнув душой более, чем телом, он неотлучно находился при гробе, редко задремывая в ногах, на соломе.
Иногда остро косил снегопад. Кони вздергивали морды, их било по глазам. Если же взблескивало короткое солнце, одаряя внезапным теплом, Онфим озирался вокруг с изумлением, словно просыпаясь. Видел длинный обоз, петляющий по ненаезженному пути, срединную повозку, покрытую пурпурной попоной. В толпе в горестном равенстве мешались цвета: пунцовые шубы знатных и серые, зеленые, черные зипуны простонародья. Увечный боярин, после битв доживающий свой век на покое, воздел длинные рукава:
Читать дальше