— Эх, Бок, ты не думай, будто одного тебя заботы одолели. Навалились на меня, как снег на голову.
Уходит, потом возвращается и рассказывает, что его сын Трофим убил старика, когда грабил дом на Подоле.
— Вот до чего дошло, понимаешь ты.
Долго молчит, потом опять:
— Я с дочкой намаялся, забеременела, а он моих уж лет, и пьяница беспробудный, насилу замуж выдал ее тут за одного, — шептал Кожин в глазок, — а малый, вон он, дом грабить удумал, раньше такое и в башку ему не входило. У меня-то он воровал, что греха таить, а у других никогда, а тут влез в дом у Днепра да и убил старика, который в доме жил. Совсем безвинный такой старик, да и домишко-то хиленький, снаружи видать, ничего там ценного нет, ничего. Тоже ведь и он видел, так зачем же он учинил такое, а, Бок? Что забрал себе в голову, разве что отплатить мне захотел таким горем за всю мою отцовскую любовь? Старик застукал его в доме у себя, схватил за полу и висит на нем, не пускает, а Трофим, со страху будто бы, так он объяснял, и давай его бить по голове кулаком, пока полу-то не выпустил, а уж поздно, кондратий хватил старика, помер. Конец ему пришел. Зашел мой Трофим, можно сказать, на огонек, а пришлось свечку за упокой души засветить, а может, и псалтырь читать над покойником. Приходит домой аж утром, я только разулся после ночной смены, и рассказывает, что учинил. Ну, я снова обулся, и пошли мы с ним в часть, и во всем он признался. И — несколько месяцев уж прошло — судили его и присудили самое наистрожайшее наказание, двадцать лет в Сибири каторжных работ. Идет теперь туда по этапу. Сначала Николаевским мостом они прошли, декабрь уже был, холод страшный, а где теперь идут, Господь один ведает, в такой-то ветер, в пургу такую. Подумать: двадцать лет — целая жизнь.
— Это всего только двадцать лет.
— Теперь не видать мне его, если и доживем мы оба, пока не будет ему пятьдесят два годка, как вот мне теперь.
Бас Кожина раскатывается по камере, он переходит на шепот.
— Я его пытаю, зачем, мол, сделал такое, а он говорит, так, без причины. Слыхал, а, Бок? И ведь я пророчил такой конец ему. Вот как слишком детей-то любить. Одно думаешь, а совсем получается другое. Жизнь, она ж не разбирает, кто достойный, кто нет, и не надейся. Детей, их мать сгубила, разбаловала, совсем без характера женщина. И всегда мне с сыном тяжело было сладить, так она его распустила, и даже думал я одно время, то ли меня, то ли ее он прикончит за всю за мою любовь, ан вон как обернулось, чужого человека убил.
Кожин вздыхает, минутку молчит, потом спрашивает у Якова, не желает ли он цыгарочку.
Яков отказывается. Он глубоко дышит, и стражник слышит стон у него в груди. Цыгарка ему навредит.
— Вот если бы вы на минутку освободили мне ноги, — он шепчет, — совсем затекли.
Кожин говорит, что не имеет права. Молчит у глазка, потом тяжело шепчет:
— Ты не думай, Бок, что твоих я несчастий не понимаю. Жуть одна — видеть человека в цепях, какого ни есть человека, и что ни ночь, запирать ноги ему в колодки, но честно тебе скажу, мне лучше про это не думать. Не думать, как целый день ты в цепях томишься. И так уж мочи моей нет, а на все души не хватит. Ты небось понимаешь мои слова?
Яков говорит, что да, он все понимает.
— Насчет цыгарки-то хорошо ты подумал? Это несильное нарушение. Стражники есть — заключенным папиросы продают, и, по правде сказать, смотритель знает. А если я вот колодки тебе отопру, то расстреляют меня.
Скоро кажется Якову, что стражник уже ушел, но он еще тут.
— Евангелие-то у тебя еще? — шепчет Кожин.
— Нет.
— А вот по памяти ты говорил? Почему больше-то не говоришь?
— Забыл.
— А я помню одно: «претерпевший же до конца спасется». [32] Евангелие от Матфея, 10:22.
У Матфея не то у Луки, там где-то.
Яков так глубоко тронут, что он хохочет.
Стражник уходит. Нынче он не в себе и через полчаса возвращается к двери, подносит к глазку лампу, заглядывает в камеру, чтобы хоть что-нибудь разглядеть. Свет падает на ноги мастера в колодках, опять его будит. Кожину хочется что-то сказать, но он ничего не говорит. Света нет больше. Яков ерзает, лежит без сна, слушает, как удаляются и близятся по коридору шаги Кожина, будто идет он в Сибирь со своим сыном рядом. Узник слушает, пока его не долит дрема, и досматривает сон, который прервал Кожин.
Снова та черная карета, но теперь это уже валкая телега, и едет из захолустья, и везет почернелый дощатый гроб. Для меня, для кого-то еще? Он не хочет гадать, он хочет проснуться, но вместо этого оказывается в пустой комнате и стоит перед черным гробиком, запертым, как сундук, цепями.
Читать дальше