Эрни сразу же понял, что смерть наложила свою костлявую руку на его мозг. Он лежал подвязанный ремнями к специальному устройству с многочисленными трубочками, введенными в гипс, через которые вливали жизнь в его тело. Из всех страданий, которые ему причиняла каждая клеточка его организма, самое страшное исходило от единственного глаза: он снова обрел способность воспринимать краски и очертания предметов, а вместе с ними и жестокость окружающего мира. Сначала, еще не придя в себя от перенесенного потрясения, Эрни подумал, что Бог покинул все предметы и поэтому они стали бесцветными и бесформенными, как халаты, брошенные в больничном коридоре. Но потом он понял, что просто-напросто видит предметы такими, какие они есть на самом деле, потому что душа больше не обманывает его зрение. И тогда он решил перестать разговаривать с этим безжалостным миром, хотя язык у него не был поврежден. «Может, он еще не совсем проснулся», — послышался голос Мордехая. Над единственным глазом Эрни поплыло огромное лицо Муттер Юдифи, и с каждой ресницы посыпались прозрачные брильянты слез.
— Ты проснулся, мой ангел?
Вместо ответа Эрни открыл и снова закрыл единственное веко…
Так продолжалось бесчисленное количество дней и ночей. Слова не могли выйти из отверстия, проделанного в гипсе над ртом, потому что Эрни удерживал их на языке. Только по ночам среди похрапывания и стонов соседей он молил Бога, чтобы тот сменил правительство. Но его молитвы услышала дежурная сестра, чем немедленно воспользовались жители этого света, чтобы мучить Эрни. Поэтому он перестал двигать языком и по ночам. Однажды Муттер Юдифь была особенно невыносима. Но когда он увидел, как печально опустила она голову, пробираясь между белыми койками, и как странно подрагивают у нее плечи, он почувствовал, что из глаза у него выкатилась капля и просочилась под гипсовую маску. Вечером прошлое нахлынуло на Эрни, как взбесившаяся река в половодье: она уносила с собой вырванные деревья, детские колыбели, разбухшие животы мертвых животных, силуэты на крышах, Ильзу, стоявшую на плоту, который гнали какие-то кривляющиеся чудовища. И среди всех этих остатков кораблекрушения вертелся, как щепка, Ноев ковчег с семейством Леви. Обитатели ковчега воздевали руки к Богу, а Бог взирал на все это, и взгляд его был непостижим. Хаос все плыл и плыл вниз по течению, но никто его не замечал. Соседи по палате беседовали о жизни, которую они вели до того, как попали в больницу, или о жизни, которую собирались вести после выписки, словно имели гарантию, что река за больничными стенами любезно остановится, чтобы их подождать. Никто не видел, что река течет под кроватями, унося в своем медлительном и неумолимом течении всю больницу. Над кроватью напротив Эрни увидел две таблички, висевшие одна над другой. На фаянсовой было написано большими красивыми буквами: «Фонд Ротшильда», а на картонной: «Для евреев и собак». Но никогда больные не упоминали о кусочке желтого картона, висевшего у них над кроватью. Они говорили о лавках, которые нужно спасать или бросить, о руках и ногах, о печени и легких, о желудках, которые нужно лечить или удалять, о визах в Палестину, о женах и детях, об еде и о солнце и еще о тысячах других вещей, которые нужно спасать или бросить, будто река вовсе и не вздымала все это на своих черных волнах. «Осторожно!» — хотел сказать им Эрни, но не говорил, потому что смерть удерживала слова на его устах. И когда приходившие навестить его Леви не переставали обсуждать планы отъезда в Эрец-Исраэль, плакали горькими слезами и молитвенно складывали руки, он и им хотел сказать: «Будьте осторожны, вас обманывают, все совсем не так, как вы думаете, все совсем иначе…», но тут и подавно он молчал, потому что Леви страшно перепугались бы, если бы узнали, что у них под ногами вместо твердой почвы илистая река. Бедные, бедные милые смертные! Своим единственным глазом Эрни смотрел на родных, и расстояние, между ними было огромно, куда больше, чем та малая смерть самоубийством, которое разделяло их прежде; и это ужасающее расстояние постепенно заполнялось необъяснимой враждебностью, коренившейся в самой жалости, которую они ему внушали, несмотря на свое ослепление (а может быть, и благодаря ему).
Так же было и с Ильзой: тщетно он пытался думать о ней плохо. Порой, когда какая-нибудь косточка особенно болела, он обращался к лексикону Морица или Муттер Юдифи: «Она такая, она сякая, она не заслуживает доброго слова. Бог ее так накажет, что на ней живого места не останется» и так далее в том же духе. Но он немедленно представлял себе, как ее уносит поток, о чем она даже не догадывается, и все приговоры, которые выносило ей правосудие, уступали место ужасу перед тем, что любимая белокурая головка уплывает в общем потоке, издавая мелодичные крики. И даже, когда он просыпался ночью оттого, что вспоминал Ильзины аплодисменты, и возобновлялись его телесные и душевные муки, ничего, кроме горького сострадания, он к ней не испытывал. Потому что и Ильзу уносил поток.
Читать дальше