Не согласился он расстаться со своим ящиком и в гостиной, хотя господин Фейгельбаум, муж модницы с перьями, всячески пытался расположить Биньямина к себе хорошим приемом. (Прием, конечно, хороший, но наш «берлинец» научен жизнью). Даже в столовую он упрямо поволок «чемодан» за собой. И все же запах настоящего еврейского супа с мозговой костью, который, как считал Биньямин, умела варить только мама, защекотав ноздри, наполнил его ощущением «человеческого счастья».
И когда Биньямин мечтательно опустил ложку в суп, произошло нечто странное. В груди образовался легкий комок, который затем разбух, поднялся к горлу и плотно его закупорил. Потом под желтоватой поверхностью супа появилась мама. Вот ее бритая голова, вот глаза, полные жгучего стыда… Вслед за мамой возник повелительный профиль отца, но почему-то без бороды: ее, наверно, чудом унес ветер. Потом всплыло бескровное лицо молодого человека из Галиции. Как языки пламени взметались и опадали его рыжие вихры. Наконец, появились прижавшиеся друг к другу три лица, а вот и кровавая лужа, оставшаяся тем ранним утром после погрома в Земиоцке. Как по мановению волшебной палочки рождались и умирали под золотистой пленкой вкусного супа различные видения. Они разливали благодатное тепло по всей груди Биньямина, завороженно склонившегося над тарелкой…
— Боже мой, он плачет! — воскликнула мадам Фейгельбаум.
Биньямин покраснел и попытался изобразить улыбку.
— Не… не… Просто суп горячий, — промямлил он.
Скорее догадываясь, чем чувствуя, что по носу течет слеза, он поднес пустую ложку к губам, долго и старательно дул на нее и, наконец, отправил в рот.
До сих пор господин Фейгельбаум молчал и только хитро улыбался в бороду. Но тут он начал ругать жену, и та залилась краской.
— Ты что же, не видишь, что суп слишком горячий! — нападал он на жену. — Дура ты, дура! Сто раз тебе говорил: не подавай слишком горячий суп. Ну и дура же ты! Сто раз говорил…
Вдруг господин Фейгельбаум переменил тон и, лихо размахивая кулаком, принялся громко расхваливать «бутылочку», как настоящий пьянчужка. Но жена не двигалась с места, поддакивала мужу и, сияя от любви к нему, повторяла: «Бутылочка, ай да бутылочка!» Наконец, господин Фейгельбаум пододвинулся к буфету и достал зеленую бутылку с длинным, как лебединая шейка, горлышком, в которой, как он утверждал, хранилось настоящее вино из самой Палестины.
— Уж очень она застоялась! — кичливо воскликнул он, вытягивая губы трубочкой. — Эх, дети мои, поверьте мне, она будет распита еще до прихода Мессии! Клянусь вам!
Биньямин с удивлением заметил, что бравый господин Фейгельбаум не совсем уверенно держится, и его крепкая рука дрожит, наливая драгоценную влагу, привезенную с горы Кармел. Но вот он поднял бокал (почти как гусар, подумал Биньямин) и затянул во все горло старинную песню на идиш:
Пой, брат мой, пой,
Пой, умоляю тебя…
А еще Биньямин удивился тому, что господин Фейгельбаум вкладывает столько души в этот напев, который, пожалуй, того не стоит, и в начале каждого куплета в уголках его глаз появляется сверкающий шарик, а к концу куплета — исчезает.
Вдруг певец прервал себя.
— Невинная душа, я вам тут такого петуха пускаю, а вы терпите…
— Но… — начал Биньямин.
— Ни слова! — приказал господин Фейгельбаум.
Потом одно за другим последовали разные блюда, каждое из которых Биньямин с удовольствием оставил бы на закуску. Но еще до того, как кончилась трапеза, в столовую начали гуськом входить евреи. Они просили не обращать на них внимания и молча усаживались за стол — все больше напротив Биньямина. Умильно глядя на него, они одобрительно качали головами, словно он выполнял здесь священную миссию: как в капле воды отражал в себе страдания и гибель польских евреев. Совещаться начали незадолго перед тем, как приступили к умопомрачительному штруделю, возвышавшемуся посреди стола. Страсти разгорелись, и после двух часов споров и сложных рассуждений госпожа Фейгельбаум, настаивающая на том, чтобы Биньямин питался только у нее, пошла на следующий компромисс: на обеды она его никому не уступит, а ужины — пожалуйста, пусть делит с другими штилленштадскими евреями, «если, разумеется, наш дорогой брат захочет к ним ходить», — добавила она не без коварства.
Уткнув нос в тарелку и дрожа от «человеческого счастья», Биньямин думал о том, что отныне и днем и вечером перед ним будет стоять прибор, стол будет ломиться от традиционных еврейских блюд, а он, Биньямин, будет блаженствовать. Успокоенный этой мыслью, он вдруг поднялся и начал рассказывать «наш еврейский анекдот», от которого, сказал он, «и мертвый захохочет».
Читать дальше